И дошел тот фельдфебель лишь до деревни Лезно, что на берегу русской реки Волхов. Там-то его и повязали.
Случилось так, что весной сорок второго года русские попытались форсировать Волхов. В некоторых местах им это удалось. В том числе и у Богом забытой деревеньки Лезно. Причем русские бросили на тот плацдарм элитный батальон коммунистов-фанатиков и спортсменов. И дрались они до последней капли крови. Говорят, что сами СС там потеряли аж целый полк. И вот угораздило туда этого фельдфебеля прийти в самый конец боев, когда эсэсовцы добивали раненых русских фанатиков на своем берегу. А потом развешивали трупы на древних дубах, помнивших германских варягов и норманнов. Развешивали, чтобы русские испугались, заплакали и по домам ушли. Не ушли. Не заплакали. Не испугались.
Ну а этого фельдфебеля бывшего прямо там и расстреляли. За дезертирство. Ибо сказано: «Ад есть предбанник штрафного подразделения!»
А из ада другого пути нет. Только смерть.
– Не хочу, а что?
– А то, что, Шейдингер, если партийные узнают…
– Да откуда тут партийные? – удивился Шейдингер. – Они же на дух передовой не выносят.
– Мало ли, – пожал плечами Курт.
– Дерьмо! Не толкайся! – взвизгнул гефрайтер. – Я же упаду!
А потом помолчал и шепнул:
– Думаешь, донести кто-то может?
Курт покосился на Шейдингера, подмигнул ему и отвернулся к сырой стенке, наблюдая, как стекают крупные капли воды по серым доскам.
Близко что-то ахнуло, и с потолка опять посыпались жирные шматки земли. Один из них угодил точно в висок. Молча Курт стер его с лица, заодно поймав еще одного вшивого «партизана».
– Фриц! – крикнул Курт.
– Спит он, – отозвался кто-то из ветеранов.
– Фриц! Срать пойдешь?
О! Такое обыденное дело, о котором даже не задумывались там, дома, в Германии, вдруг превратилось в аттракцион. Ежели по легкому можно было просто пометить любой угол или поворот траншеи, то вот посрать…
Отхожим местом служило дырявое и ржавое ведро, которое берегли как зеницу ока. Остроязыкий Шейдингер обозвал его «королевской вазой».
– Фриц!
– М-м? – наконец откликнулся юнец.
– Прикрой меня.
Командир медицинской службы полка заставил вырыть выгребную яму в ста метрах от позиций. Вырыли. И вырыли ход сообщения к ней. Это чтобы дизентерии не случилось. Однако беда заключалась в том, что яму пришлось рыть на вершине холма, и любой, кто подымался из траншеи по ходу сообщения, немедленно попадал под прицел русских. А еще, так же немедленно, выяснилось, что против местной темной воды не помогают ни хлорные таблетки, ни чистые руки, вообще – ничего. Живот крутило по какому-то сатанинскому расписанию – кишки не зависели ни от времени суток, ни от количества еды. Впрочем, одна зависимость была. У Курта начинало крутить живот прямо перед боем. И ни разу, сволочь такая, не ошибся.
Срать приходилось прямо в блиндаже. В ржавое ведро. А потом, чтобы не воняло… Шейдингер как-то обмолвился, что запах дерьма добавляет некую изысканность в атмосферу. «Одна живая струйка свежепереваренной пищи диссонансом оттеняет аромат тухлого мяса и запах гари. Настоящие немецкие духи!» Да… Дерьмо, трупы и порох – вот чем воняет война. А потом, чтобы не воняло, дежурный по блиндажу бежал с этим ведром к сортиру. Посравший же должен был его прикрывать.
Фриц только вздохнул, натягивая сапоги.
Курт ловко спрыгнул ступнями в воду и вытащил ведро из-под лежанки. И присел над ним, стараясь сморщенным от холода и сырости членом не коснуться ржавого края ведра.
Наконец бурление в животе закончилось. Причем так же внезапно, как и началось. Курт встал, подошел к лежанке, шлепая босыми ступнями по воде цвета дерьма, поколебавшись, посмотрел на одежду. А смысл? Смысл ее надевать? Он натянул сапоги на голые ноги, а на голову – стальной шлем.
Застегивая ремешок под щетинистым подбородком, он вдруг поплыл. Ему вдруг привиделось то, что он уже видел. Он вдруг увидел, как Шейдингера раздует воздухом из пробитых легких и он будет лежать на окровавленной земле, раздуваясь с каждым вздохом, и русская пуля будет ворочаться в его груди. А Хоффер будет собирать кишки вместе с грязью и засовывать их в распоротый живот. А Фриц – майн Гот, как же у него фамилия? – лопнет расколотым черепом под русским прикладом. И никто, никто из них никогда не вернется домой, потому что дома – больше нет. Их дом отныне – Россия.
Курт потряс головой, и видение исчезло. Он глянул на висящий на гвозде медальон и вдруг понял: «Надену? Погибну!» И не надел.
– Милый, что тебе приготовить на ужин? – сонно прошептал голый Шейдингер, ежась под мокрой шинелью.
– Куропаток по-французски.
Майн Гот… Мой Бог?
Мой ли этот Бог, засунувший меня, молодого парня, в эти проклятые болота, заставивший меня пятиться по траншее голым с винтовкой наперевес? Мой ли это Бог, заставивший меня прятаться от своего собственного дерьма? Мой ли это Бог, убивший русскими руками моих друзей? Ханс, Петер, Франц – скажите мне – мой ли это Бог?
Или этот Бог – русский?
Ист гот мит унс? Найн. Прав был тот сумасшедший сифилитичный философ. Бог – умер. Нет. Бог – не умер. Он – перебежчик. Он перебежал в тот самый день, когда мы бросили его сами. В тот самый длинный день. А может быть, еще раньше? В тот день, когда дети пошли в школу? А может, еще раньше? Когда стекло хрустело под ногами? Или в тот день, когда ОН стал вместо НЕГО Богом нации?
За спиной журчало выливаемое кишачье из ведра, когда вдруг Курт увидел, как из серого мрака, словно порождения тьмы, освещаемые внезапно выглянувшим закатным, цвета багровой крови, солнцем, вырисовались жидкой цепью силуэты в ненавистных длинных шинелях с трехлинейками наперевес.
– Алярм! Алярм, ферфлюхте швайнехунд![8]
Загрохотали пулеметы боевого охранения с флангов, защелкали редкие – пока редкие! – выстрелы карабинов, но вот уже разворачивают ротные и батальонные минометчики свои машинки, вот уже из блиндажей и землянок начинают выскакивать камрады, срывая длинноручные гранаты…
Вот уже и сам Курт мчится к брустверу, шлепая по мокрым бедрам мужским дос…
Да не было еще у Курта Женщины. Ну не считать же за Женщину ту польскую шлюху из Позена? Он даже не успел толком испугаться тогда, когда все закончилось. Она даже не вспотела. И он навсегда запомнил ее презрительный взгляд.
Как же ее звали? Барбара? Магда?
Нет… Магдой звали ту девочку на Рейне. Ту девочку. На том Рейне. В тот день.
Прости меня, Магда… Жаль, что так и не смог стащить с тебя трусики. Жаль, что ты так и не стала Первой Женщиной. Жаль, что я испугался быть твоим Первым Мужчиной. Жаль… Жаль…
Как жаль… Жаль, что все так случилось. Магда, Магда, как ты, Магда? Какая же у тебя была фамилия? Какая же была у меня фамилия?
Этого всего Курт никак не мог вспомнить. Ему некогда было вспоминать, потому как он вдруг голым выскочил на бруствер траншеи с «Маузером» наперевес и побежал навстречу большевикам. Каска больно била по вискам и затылку, но он бежал.
Бежал, чтобы закончить проклятую войну.
Где-то там, далеко в тылу, обескровленные взводы первой линии поднялись за голым своим собратом в контратаку, такую же бессмысленную и беспощадную, как вся эта война. А еще дальше кто-то в витых погонах начал перебрасывать дополнительные резервы на участок прорыва. А еще дальше – совсем-совсем далеко – кто-то бесноватый орал на своих генералов.
Штык, русский штык, вошел Курту прямо в солнечное сплетение. Последнее, что он услышал в своей короткой жизни, было:
– Совсем фрицы охренели, голыми в атаку бегают.
Он не увидел, как русские взяли первую линию траншей, как вели Шейдингера, поднявшего руки и молившегося про себя – «Аве тебе, Мария, кончилось все!», как дострелили тяжело раненного Хойфера, как врубили саперной лопаткой лейтенанту Беккеру поперек лица, как добили прикладом Фрица…
Майн Гот[9], как фамилия у тебя, Фриц?
Фамилии, фамилии… Семьи, в переводе с немецкого.
Фамилии…
А фамилии в эти минуты собирали посылки. «Вот тебе вязаные носки, Фриц, шерсть мы получили по разнарядке от партайкомитета, как семья фронтовика. Я связала их сама из украинской шерсти…», «Курт, мы тебе посылаем французские оливки, до войны мы не могли себе позволить, но сейчас…», «Дорогой отец! У нас все хорошо, мы ходим в школу и уже получили свои первые отметки, а сосед наш, Хайнц, попал в госпиталь, потому что…»
А потом были черные строки, вымаранные военной цензурой. И строки эти постепенно пухли, пухли, расширяясь, растекаясь чернильным пятном зрачков по белкам глаз.
Фриц, Курт, Франц, Ханс…
Курт же смотрел неживыми глазами в низкое русское небо, серой шинелью раскинувшее свои полы над мертвыми полями.
Кого-то встречают ангелы.
Кого-то – черти.
Никто и никогда не узнает – какая была твоя фамилия, Курт.
Все кончилось, Курт.
Все – кончилось.
Все.
Кончилось.
Магда, Магда… Где ты, Магда?
А Петербург? А нету больше этого Петербурга. И не будет никогда. Только Ленинград и…
И только Магда, Магда…
С кем ты, Магда?
Линия сердца(Май 2011 года)
День седьмой
Ровно к десяти приходит «Урал». Один. Нас тут всех человек семьдесят. В кузов мы ни разу не входим.
Решение принимаем просто и быстро. Сначала мужики набиваются как сельди, и нас везут до трассы. Там мы выгружаемся. Машина возвращается за детьми и женщинами. Мы шагаем в сторону поворота на Синявино. Стоять и ждать автобус неохота. Хочется идти. Потому как хочется побыстрее закончить этот день. Мы его так ждем – захоронение – и почему-то так ненавидим. Одновременно. Солнце щиплет щеки. Мы шагаем по трассе. Время от времени махаем руками.
Странно, но все, у кого есть хотя бы одно место, останавливаются. По одному мы запрыгиваем в «фольксвагены» и «тойоты». Здесь понимают, что такое война и кто мы тут такие, на этой войне.
Останавливается пустая «газелька». Мы нагло оккупируем ее. За рулем кавказец. И тут мы узнаем его.
Этот парень нам возит продукты с оптовой базы. Ритка считает продукты, звонит в Кировск на базу, делает заказ. Этот парень привозит нам его.
– На захоронение едити, да? – с сильным акцентом спрашивает он нас.
– Туда, брат, туда! – перекрикиваем мы грохот раздолбанного кузова и мотора.
– Я вас до Молодцова подкину, дальше дойдете, да?
На это мы даже не рассчитывали.
Там от Молодцова пара-тройка километров до Синявино. До предчувствия бессмертия.
Парень за рулем извиняется и ругается одновременно. Если бы мы позвонили им заранее, то они чего-нибудь придумали и отвезли бы нас всех.
Я ему верю. Потому как каждый год от этой базы нам привозят бесплатно минералку и какие-нибудь плюшки-печенюшки. И тут же наглею:
– Так мы в четыре будем обратно добираться?
– В четыри?? – протягивает кавказец. – Я передам.
Потом мы едем молча, слушая какой-то азербайджанский рэп, долбящий из колонок.
В Молодцово он нас высаживает. На прощание белозубо улыбается:
– У меня тут дедушка ваивал!
– Тут лежит? – спрашиваю я.
– Нэт! На Родина лэжыт!
Потом машина пылит по дороге в сторону Кировска, а мы идем к мемориалу.
Гастарбайтеры, говорите? Ну-ну…
Прошли буквально метров сто. Остановился «КамАЗ». За рулем пацан-сержантик. Просто кивает нам. Без разговоров мы забираемся в крытый кузов. Там какие-то мужики в камуфляжах. Наши, похоже.
– Вологда!
– Вятка!
– Земляки!
Вот и познакомились.
За пять минут уничтожаем фляжку с разведенным спиртом. И тут же приехали. Чего там ехать-то?
Идем по аллее. Снова справа и слева могильные плиты с именами. С десятками, сотнями имен.
Какие-то работяги в оранжевых жилетах все еще докрашивают белилами бордюры. Из колонок, что около могилы, грохочет какая-то невыносимо траурная музыка. Всюду распорядители, направляющие приехавших людей к месту торжественного митинга:
– Какой отряд?
– Киров-Вятка.
– Ваше место там, – нам указывают, где стоять.
Детенышей ставим в строй. Сами сматываемся. Час нам тут делать нечего. Будут речи, будут клятвы, будут стихи.
Мы ушли к роднику – водички попить да ботинки почистить.
Там и сидим. Перебираем всякую фигню. Но думаем все об одном и том же.
– Пару лет назад, – рассказывает Юди, – жара была дикая. Трава в момент высохла. Кто-то окурок кинул – огонь пошел. Мы гробы несем – минометки в логу стали хлопать. Рита-то как орала на Змея…
– А Змей-то тут при чем? – удивляюсь я.
– А этот дурак спасать всех побежал, огонь тушить.
– Да я просто отлить хотел, – смущается Змей.
Где-то мимо нас несутся казенные фразы:
«…священная земля…»
«…ничто не забыто…»
«…победа…»
«…своею смертью искупили…»
Мы стараемся не вникать в смысл этих слов. Потому как его там нет. Смысл в словах есть только тогда, когда говорящий – верит в них.
На этой священной земле строят мусорный полигон.
Ничто не забыто, потому как нельзя забыть то, что не знаешь.
Праздник Победы как способ отмыва и отката, а искупление как повод.
Своей смертью они искупили нашу жизнь. Только мы этого не знаем.
Облака плывут, облака…
Под облаками вдруг несется бархатный бас священника. Началась панихида.
Я возвращаюсь к митингу. В жарком воздухе лениво колыхаются наши флаги – флаги поисковых отрядов. Между ними чего-то делает флаг «Молодой Гвардии».
Я возвращаюсь. Потому что «смертию смерть поправ». Потому как «сущим во гробех – жизнь даровав!».
А если не даровав – работа наша суетна и тщетна. Если бойцы не живы сейчас, если они не стоят сейчас в сторонке и не улыбаются, куря в кулаки по привычке, – какой смысл во всем этом? Какая тогда разница – где их кости: на мусорной свалке или на кладбище? Какая тогда разница – кто победил тогда?
А потому:
– Сущим во гробех – жизнь даровав.
Это мы – сущие во гробах. Они из этих гробов уже вышли, когда легли в них. Все. Православные, мусульмане, атеисты. Вот такая вот неевклидова реальность.
Они – это не кости.
Они – это души наши. Ангелы наши. Хранители наши. Мы живем ими. Свои души мы еще не заслужили.
Спаси, Блаже, душа наша…
Есть очень правильная фраза – это нужно не мертвым, это нужно живым. Живым нужно искать своих мертвых. Наши мертвые давно нашли нас. И смерть их – это наша жизнь.
Они – наши святые.
Они – православные, мусульмане, атеисты.
Они – наши святые.
Ибо крещены они в крови своей.
Когда батюшка отслужил – из строя выходят казахстанцы. Встают на колени перед гробами:
– Бисмилляхи-р-рахмани р-рахим! Аллаху ля иляха илля хВаль-хайуль-каййyум! – начинают они свою, исламскую, молитву. Молодцы, ребята. И почему мы, православные, так стесняемся стоять на коленях перед своими святынями? А ведь это наши, общие святыни!
Они стоят рядом…
Православные… Мусульмане… Атеисты…
Они переминаются в своем невидимом строю с ноги на ногу, подшучивают над нашими девчонками, передают самокрутки друг другу.
– Товарищ лейтенант! А наркомовские?
– После похорон, сержант.
– Ну, товарищ лейтенант…
– Будем приказы обсуждать? В небесную гауптвахту захотели?
– Есть после похорон…
Христос воскресе из мертвых. Иначе нет смысла.
Ну…
Ну вот и все. Ну вот и самое главное.
Поисковики сломали строй, распределяясь по четверо у каждого гроба.
Это – НАШЕ. Только мы имеем право… Да! Именно право! Не обязанность.
Поднимаем гробы на плечи. По очереди несем их в огромную могилу.
Первый, второй, третий, двадцатый…
Гроб необыкновенно легкий. Еще вчера, на раскладке костей, казалось, что они очень тяжелые. А сейчас – как перышко.
Терпеливо ждем очереди.
Рядом рядовой-паибатовец. За спиной двое поисковиков – я их не знаю. За нашим гробом – Еж и Дембель. Где-то еще дальше – Змей, Тимофеич, Антон, Юди, ДядьВова с Буденным, Степка с Васькой, Заяц, Петрович…
Вот и наше отделение начинает спускаться. Шагаем берцами по спуску – вчера здесь мы поднимали семерых. Сегодня они лягут в паре метров от предыдущей постели.
На дне – жижа. Вода набежала за ночь, и даже еловый лапник покрылся водой. Ставим гробы один на другой. Штабелем. Я трижды перекрестился и поклонился. Как на икону. Надо бы встать на колени и поцеловать гроб. Как святые мощи. Но почему-то не решаюсь.
В могиле Сашка помогает укладывать гробы, сдвинув, как обычно, фуражку на затылок.
– Саш, помочь с укладкой? – шепчу я, проходя.
– Справимся, – так же шепотом отвечает он.
Парни на выходе терпеливо ждут.
Я выбираюсь. Потом иду вокруг могилы, вслед за паибатовцем. Мы бросаем по горсти земли на длинный, двухэтажный ряд гробов. Я иду и шепчу:
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!
Меня не слышно. Над нами – над могилой, над гробами – витает мелодия. И только отойдя от костей своих дедов, я вдруг начинаю узнавать ее.
Штраус. Который Иоганн. Который «Младший». Который – «Сказки Венского леса».
– Парам-парам-парам – пам-пам!
Сквозь Штрауса – певчие:
– Веечная паааамять!
– Парам-парам-парам – пам-пам!
– Веечная паааамять!
Прохожу мимо очереди с гробами.
Идем к столикам, где разливают наркомовские. И чашку гречки еще дают и бутерброд с ветчиной.
Я прохожу мимо столика. На столике – ноутбук. К нему прицеплены колонки через усилитель. За компом сидит «диджей». Раскладывает пасьянс. Рядом с буком коробка от диска – «Сто золотых хитов классической музыки». Жду Вагнера и Мендельсона.
Но все еще Штраус:
– Парапара-пам-пам-пам! Парапара-пам-пам-пам! Пам-парарам! Пам-парарам!
За спиной:
– Веечная паааамять…
И стук гробов в могиле.
Хочется ударить по ноутбуку кулаком, палкой, лопатой – да чем угодно.
Но я этого не делаю. Я – трушу. Я ухожу к столикам. Бросьте в меня камень. Обезболивающая жидкость протекает водой. Еще раз подхожу. Еще раз.
А это уже «Маленькая ночная серенада» Моцарта? Тоже ничего.
Все-таки я – трус. Поэтому делаю вид, что все так и надо. Подходят тамбовские офицеры. Мы договариваемся на встречу вечером у них в лагере.
Аве, Мария… Грация плена… Мария, грация плена…
Наконец гробы уложены. Комья земли скинуты. Экскаватор, заглушая «Аве Марию», а потом «Зеленые рукава», рычит ковшами, укладывая могилу аккуратным прямоугольником.
Через несколько минут под звуки шотландской народной музыки – в исполнении Лондонского симфонического оркестра – могила почти готова.
Почти…
Остается малое.
Поисковики в своих поношенных камуфляжах плотным кольцом окружают могильный холм. Плечом к плечу. Без команды встаем на колени. Чиновничья музыка наконец-то выключается. За спиной клацают затворы «калашей».
Запеваем, после трех выстрелов холостыми…
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу,
Кто в Ленинград пробивался болотами,
Горло ломая врагу.
Тихо поем…
Слеза сбегает по щеке. Кто-то рядом тоже всхлипывает. Не могу больше. Отхожу в сторону. Сажусь на краю немецкой траншеи, куда они так стремились. Закуриваю. Потрясывает.
Будут навеки в преданьях прославлены
Под пулеметной пургой
Наши штыки на высотах Синявина,
Наши полки подо Мгой.
Две сигареты бросаю на могилу. Закуренную – втыкаю в могильный холм.
Солдатская свеча медленно тлеет над свежей землей…
По кругу идут поминальные фляжки. А на следующем куплете кто-то замолкает. Кто-то отворачивается. Кто-то помнит о том, что из песни слов выкидывать нельзя, и продолжает:
Выпьем за тех, кто погиб под Синявино,
Всех, кто не сдался живьем,
Выпьем за Родину, выпьем за Сталина,
Выпьем и снова нальем![10]
– Слава России! – вдруг орет кто-то. Меня словно выдергивают из войны.
– Слава России! Потому что мы – русские!
Пьяный до потери сознания какой-то поисковый козел начинает орать непотребщину про «жидов и масонов».
Майдан Кусаинов, командир алматинского отряда, – тот самый, кто поставил «Журавлей» на повороте, – мягко пытается остановить ужравшегося в хлам придурка:
– Слава и Казахстану тоже… Мы же тоже…
Козел его не слышит, выкрикивая бессвязное:
– Россия! Слава! Смерть всем, кто против!
Я дергаюсь, но чья-то рука останавливает меня.
Ритка держит. И правильно. Убивать на могиле – неправильно. А не убить я сейчас не могу.
И я ей подчиняюсь. И зажмуриваюсь что было сил. И вдруг резко понимаю – зачем нам на Вахте девоньки. Спасать нас и таких вот придурков.
Кто-то пытается перекричать урода:
– Слава СССР!
Но всех перебивает тихим голосом мудрый Майдан:
– Здесь птицы не поют… Деревья не растут…
Идиота уже не слышно за мощным ревом поисковиков:
– А значит, нам нужна одна Победа!
Одна на всех…
Я не выдерживаю и отхожу в сторону.
Сволочи мы все…
Урод – потому как он урод.
И я – потому как просто трус.
Душу выворачивает наизнанку.
И я ухожу подальше от всех. Падаю на траву и курю, курю, глядя в облака. И слезы по щекам. Потом мы набьемся в два «Урала» паибатовцев. Потом мы будем ехать и орать песни, выплескивая бесконечную, тянущую боль. Потом мы пойдем в лагерь тамбовчан. Потом мы забудемся в наркозе хохм и шуток. Это все будет потом. Вечером. А утром мы снова пойдем искать.
А пока мы здесь и сейчас. Провожаем наших ангелов-хранителей, спасающих нас до сих пор. От самих себя…
День восьмой. Крайний
Всю ночь мне снятся какие-то идиотские сны. То Ритка вытаскивает обожженных японцев из блиндажа, то Еж гоняется по полю за «Тигром» и яростно матерится, то Дембель упорно пытается залезть на березу, доказывая, что оттуда он до самого Берлина из снайперки достанет. А потом вдруг пламя вокруг. Одно пламя и больше ничего. И из этого пламени выходит немец с автоматом наперевес. А я падаю на землю и смотрю на него. Немец наводит на меня свой автомат, я гляжу в дуло, гипнотизирующее меня как змея. Вдруг немец нагибается, дергает меня за ногу и говорит женским голосом:
– Вот так живут наши поисковики – герои сегодняшнего дня…
Я аж подскакиваю, отчего немедленно ударяюсь башкой о жердины потолка. Прямо в лицо бьет свет.
– Пару слов для наших телезрителей! – из света возникает рука, держащая чего-то длинное, с круглой черной штукой на конце.
Пару слов я сказать не могу. Я только одно могу сказать. Его и говорю:
– Бл…
После паузы гаснет свет. И я вижу странную пару, неведомым образом оказавшуюся в нашей землянке. Девчоночка в приспущенных джинсах и ярко-красной курточке держит микрофон наперевес. Пацанчик в кожанке с большущей видеокамерой на плече.
– Какого ху… дого! – орет проснувшийся Еж. К Ежу с утра вообще лучше не подходить. Пока он не покурит и не выпьет кофе с ромом. Или с коньяком. Или с водкой. Или со спиртом. Кажется, им мы вчера догонялись? Мы начинаем сонно выбираться из спальников. Девчоночка тем временем задает вопрос:
– А вы тут живете, да?
Нет, блин… Мы тут дискотеки устраиваем.
– Это кто? – спрашивает Ежа Дембель, зевая во всю пасть. Глаза у него красные, морда мятая – идеальный типаж для фильма ужасов. Как, впрочем, и мы все.
– Баба какая-то, – мрачно отвечает Еж.
– Баба? Где? – моментально оживляется Буденный.
– Да вон стоит… – хриплым голосом говорю я. – Кто бабу вызывал?
– Я о ней думал ночью, – включается Юди точно таким же голосом. – Прямо материализация желаний.
Девчонка вертит головой, пытаясь вникнуть в утренний разговор только что проснувшихся мужиков – разговор бессмысленный и беспощадный, как похмелье.
– А мне что не надумал? – спрашивает Змей, сев в спальнике.
– Я тебе мужика с херней на плече надумал…
– Урод ты, Юдинцев! – расстраивается Змей и обратно падает на лежанку…
Изумление девчонки доходит до предела. Она хлопает глазами и не знает, что сказать. А даже если бы и было бы что сказать – она не успела бы. Вятский язык отличается высокой скоростью речи. А когда разговаривают несколько мужиков, озабоченных переполнением мочевых пузырей… Да и просто озабоченных…
– Одной мало… – вздыхает кто-то. В это время откидывается дверной полог – на него пустили плащ-палатку.
– Эй, мужики! Подъем! Вот, журналисты приехали! – в землянку ворвалась Рита, совершенно нечаянно ткнув оператора локтем в область поясницы.
– Какие, в задницу, журналисты! Я же со сна! – орет в ответ Еж.
– Дуб ты, а не сосна! – спокойно язвит Рита. – Завтрак готов.
– Слушайте, бабы… Да, Рита! И ты тоже! Идите все… К костру идите! Мы сейчас.
Рита утаскивает журналистов к столу. Мы же одеваемся, переругиваясь тихонечко.
– Кой черт с такого с ранья их принесло? – ворчу я.
– Дед! Время уже девять! Какое сранье в девять часов?
– Физиологическое…
Через несколько минут из землянки по очереди выползают бледные тени вчерашнего дня и гуськом отправляются в поисковый ватерклозет. А потом ходячие обмороки ополаскиваются в речке. И только после этого превращаются в людей.
И начинают мрачно пить кофе за столом. Журналистка с опаской посматривает на нас. Действительно. Один Еж в шинели на голое тело чего стоит. Да и я не лучше – в пуховике, но без штанов. Буденный – в тельняшке и шортах. На голове у него та самая буденовка. Только Змей более-менее прилично выглядит. В очках. На его лице хотя бы отблески интеллекта, в отличие от наших.
На наших рылах – щетина. В наших рылах – дымящиеся сигареты. В наших руках кофе с чем-то крепким. На наших руках – царапины и ссадины. А в сердцах – вчерашний день. Впрочем, кого это волнует, кроме нас самих?
После первой кружки кофе Еж наконец говорит, тупо глядя на стол:
– Слушаю вас внимательно…
Журналистка тут же оживляется, как воробей, увидавший бесхозную корочку хлеба на заплеванном асфальте:
– Добрый день! Мы, журналисты с канала «Петербург-ТКГ», делаем репортаж о поисковиках. Нам посоветовали приехать к вам, сказали, что вы очень колоритно живете…
– Запихать бы этому советчику… – начинает бурчать Юди. Но тут же замолкает, потому как получает от Риты поварешкой по лбу.
Оператор индифферентен к происходящему. Это у них профессиональное, наверное. Они мир воспринимают только через объектив.
– Делайте, – милостиво разрешает Еж.
И они начинают делать. Снимают землянки. Задают вопросы детишкам, снующим туда-сюда. Вопросы, как правило, дурацкие. Типа, а чем вы здесь занимаетесь? Дети иногда впадают в ступор, но потом все-таки отвечают – типа мы тут работаем. Типа, а как вы тут работаете – а, типа, руками. Расскажите! Очень интересно!
А мы, оказывается, не умеем рассказывать. Да и как тут рассказать? Поиск – это нудная, грязная и кропотливая работа. Это надо изнутри переживать…
– Давайте мы лучше покажем! – дергает меня какой-то черт за язык.
Журналистка немедленно соглашается. Еж закатывает глаза. Буденный стучит себе по лбу указательным пальцем. Тем же пальцем Змей крутит у виска. А Юди показывает мне огромный свой кулак. Однако слово – не воробей. Нагадит – не отмоешься.
Поэтому через полчаса мы отправляемся в лес с полным рабочим снаряжением и журналисточкой. Оператор все так же равнодушен ко всему. Он снимает все, что попадается – старые раскопы блиндажей, траншею, в которой мы недавно ковырялись, окопчики, холмики с крестами.
В одном месте приходится перетаскивать журналисточку на руках. Она приехала в туфлях, а тут ходят люди в сапогах. Очень уж болотисто. Ее с удовольствием хватает в охапку Дембель, немедленно прошедшийся по всем выпуклостям своими лапами. Журналисточка повизгивает, но не вырывается. А куда она денется со своими беленькими туфлями посередь размешанной нашими сапогами грязищи? После трясинки Дембель с видимой неохотой отпускает ее. А потом, отвернувшись от девочки, показывает большой палец и ухмыляется
– Я б ей вдул… – бормочет Змей, завидуя Дембелю. – А ты, Дед?
– Она мне во внучки годится… – ворчу я, а сам рассматриваю обтянутые джинсой полушария ниже ее голой талии. Ничего такие полушария. Выдающиеся.
Наконец мы приходим на место. Небольшая сухая полянка. На ней много железа – осколки. Одни осколки. Проверяли ее десятки раз. Молодняк тут учится на щуп отличать железо от дерева. Хотя чему тут учиться? Элементарные вещи – дерево пружинит, металл звенит. Камни тоже звенят. Но немного глуше. Кости…
Кость!
Пока Еж втирает журналистам про ожесточенность боев под Ленинградом, мой щуп находит косточку.
Все рады. Особенно журналисты. Еще бы…
Мгновенно делаем раскоп. Ищем, ищем, ищем. Я сижу рядом, рассматриваю фалангу пальчика. Именно пальчика. Косточка маленькая. Одновременно трындю в камеру замогильным голосом:
– Кость человеческая, возможно, здесь лежат останки бойца Красной армии. Погиб он не раньше сентября сорок первого и не позже января сорок четвертого…
– Как вы определили? – удивленным голосом спрашивает девица.
Я теряюсь от вопроса. Кто-то подает голос:
– Он экстрасенс!
– Правдааа? – глаза журналисточки становятся больше полушарий.
Историю учить надо!
– Это годы блокады Ленинграда. А здесь места попыток этой блокады… – тоном усталого профессора математики я объясняю, что такое «сложение», первокласснику.
– А скажите, может быть, стоило объявить Ленинград открытым городом, дабы избежать ненужных жертв?
Над полянкой вдруг тишина, которую называют зловещей. Желание втопить саперкой промеж красивых разлетистых бровей, видимо, отражается на моей морде так, что журналистка отшатывается:
– Давай заканчивать, – говорит она оператору. Потом встает полубочком, принимая нужную позу и на фоне нас, ковыряющихся в грязи, говорит:
– Вы смотрели репортаж с места прорыва блокады Санкт-Петербурга. С вами была…
Имя девицы я не расслышал, изумившись новому термину. Ага… А переломная битва была Волгоградской…
– Мальчики! А можно еще вопрос? – спрашивает она.
У всех одна и та же мысль: «Спрашивай и вали уже…» И только Дембель мечтает снова перенести ее через трясину. Это видно по его похабной улыбке.
– Мальчики, а как вы тут отдыхаете, развлекаетесь?
Лежавший на пузе Еж встает на колени. Вытирает грязь с лица. Перегарно выдыхает:
– В бегемотиков играем…
– Это как? – интересуется журналистка и тут же дает знак оператору – «включай, мол, камеру».
– Сейчас покажем… Юдинцев!
– М-м?
– Идем, покажем девушке бегемотиков?
Юди, самый большой и самый тяжелый из нас, понимает все и сразу соглашается:
– Идемте, барышня…
Они подводят ее к воронке, заполненной болотной водой.
– Вот тут вставайте, иначе не поймете…
Они ставят ее на самом краю.
Оператор увлеченно снимает. Мы увлеченно наблюдаем за Ежом и за Юдинцевым. Оба отходят на несколько шагов.
– Три-четыре…
– БЕГЕМОТИКИИИИ!!! – орут они на весь лес и с разбегу плюхаются в воронку. Мощный всплеск окатывает барышню с головы до тех самых туфелек.
Она разевает рот как рыба, а мы ржем на весь лес. Оператор и тот хмыкает. Вот такие у нас тупые шутки. Еж и Юди, словно крокодилы, лезут на берег – все мокрые, в ряске и грязи. Журналистка стирает грязь с лица рукой, потом лезет в сумку, достает салфетку и начинает вытирать личико. И тоже хихикает. Натужно так.
А потом такой дурацкой толпой, смеющейся на весь лес, мы провожаем журналистов до лагеря. Откуда журналисты сматываются еще быстрее, чем приехали.
Но, перед тем как исчезнуть в лесу, она вдруг оборачивается и говорит.
– Спасибо вам!
По-человечески так говорит.
– Я двадцать пять лет в Питере живу, не знала такого…
В глазах ее блестят жемчужинки слез. Настоящих слез.
Надо же…
А потом она исчезает – красивая девушка в грязно-белых туфельках…
А мы ждем, когда Юди и Еж переоденутся, слушаем рассказ Дембеля про «У нее такие булки!».
А костей на той поляне так, кстати, больше и не было. Один пальчик.
Набрав сухпая, вместо обеда, мы снова разбредаемся по лесам. Я иду один. Хочется одному побыть. И я снова в лесу. Бреду от воронки к воронке, от горя к горю. Щуп то по камням стучит, то по осколкам бренчит, то от корней отпрыгивает.
За спиной журчит Черная речка. Мне – тридцать семь. Это моя – Черная речка. У каждого она есть. У Пушкина была своя. У меня эта…
Щуп уткнулся во что-то большое. И какое-то странное. Вроде бы и мягкое, а стучит металл. Странно. Сердце обрадовалось. А потом еще больше обрадовалось. Подсумок. А в подсумке…
Взрыватели в подсумке. Для противотанковых гранат. Ртутные. Осторожненько их в сторону… Так… Значит, надо копать… Размахиваюсь с силой. Втыкаю лопатку в дерн.
Последнее, что я вижу, – вспышку и летящий прямо в лоб черенок малой саперной…
…На голове мокрые волосы. «Кажется, дождь пошел», – думаю я словами Пятачка. Дождь и впрямь идет. Постепенно прихожу в себя. Дерганой болью стучит правый висок. Я машинально прикасаюсь к нему. Потом слизываю кровь с пальцев. Чем это меня? На лопатке небольшая выбоина. Постепенно догадываюсь. Еще один взрыватель был. Был и хлопнул. Достаю фляжку с водкой. Потом бинт. Зубами раздираю упаковку. Нож вытираю о штанину. Плещу водкой на бинт. Протираю им нож. Потом отрезаю этим ножом кусок бинта. Щедро плескаю на этот кусочек. Потом протираю ранку-царапинку. Лоб, блин, болит. Синяк будет, наверно. Ранку на виске щиплет. Иду к речке. Долго умываюсь, фыркая как морж, снова протираю. Снова умываюсь. Потом достаю таблеточки цитрамона. Сжираю сразу шесть штук. Запиваю водкой. А руки-то дрожат… Кровь вроде бы не идет больше. Поэтому достаю из рюкзака банку с кашей и начинаю жрать. Еда в горло не лезет, но я заставляю себя работать челюстями.
А потом трясти начинает. Нет, я не думаю типа: «А если бы на пару сантиметров левее…» Трясет просто так.
Фляжка пуста наполовину. После этого я встаю и иду обратно. Надо досмотреть место. Кстати, а на чем это я так удобно сидел?
Твою мать.
Если бы я читал сейчас книгу – то непременно бы заорал: «Автор! Это перебор! Так не бывает!»
Согласен. Так не бывает в книгах. Так в жизни бывает. Все это время, пока жрал гречку с прослойками мяса, я сидел на противотанковой мине, вымытой недавним паводком из берега. Я смачно плюю на нее и начинаю нервно смеяться. Ну, ежели меня и противотанковые не берут… Не, ну шучу я. Не возьмет, конечно. Веса маловато.
И с каким-то остервенением я снова начинаю копать на месте подрыва. Мой ангел-хранитель, наверное, поседел, перекладывая с раскопа всякие-разные взрывчатые штуки. Поэтому их больше и не было. А я копал и копал, ожесточенно втыкая лопатку в землю.
Ничего там больше не было.
Потом я шел в лагерь, орал песни про трех танкистов и про Катюшу. И ощупывал ранку, беспокоясь, как бы жена дома не заметила вырванный клок волос.
Первыми меня встретили менты. Прямо в лесу. В погонах, бронежилетах и с автоматами. Как их сюда занесло?
– Ваши документы… – небрежно козырнул мне лейтенант. Еще двое стоят по бокам. Блин. Чувствую себя преступником.
Я удивляюсь:
– Эээ… У меня с собой нет. В лесу-то мне зачем? Они – в лагере.
– В каком лагере? – рассматривает мое лицо милиционер.
– Поисковом, отсюда метров двести. Там, где землянки. Видели?
– Рюкзак покажи, – командует он.
Я ухмыляюсь. В рюкзаке ничего нет. Снимаю, протягиваю ему. И тут же думаю: «Блин! Сейчас подкинет чего-нибудь». Но нет. Поковырялись в рюкзаке. Достали зачем-то фляжку, потрясли.
– Распиваешь? – без тени улыбки шутит лейтенант.
– Исключительно по праздникам, товарищ лейтенант! – я продолжаю ухмыляться.
– Ага… Зязев! Проводи до лагеря поисковичка. Документы посмотри у него.
Я надеваю рюкзак, и мы идем по тропе. Рядовой милиции Зязев за спиной. В башке вдруг мелькает дурная мысль – интересно, чего будет, если я побегу?
Я от нее отмахиваюсь, как черт от ладана. Еще не хватало так пошутить.
– Товарищ рядовой, а чего за облава-то? – обернувшись на ходу, я спрашиваю мента. Тот молчит. Только показывает своим укоротом – шагай, шагай!
Переходим через речку. А в лагере суета. Милиции понаехало… Сверка списков, документов. Твою мать, а я в списках не значусь!
На меня никто не обращает внимания. Просто идем до землянки.
– Чего, Дед! В плен попал? – орет заметивший меня Дембель. – Сейчас тебя в концлагерь отправят! Будешь знать, сволочь фашистская!
Достаю свой паспорт, протягиваю рядовому. Он долго и внимательно изучает его. Потом козыряет:
– Оставайтесь здесь, в лагере. В лес не выходить.
Разворачивается и уходит обратно.
Я иду к столу. Ритка, Юра и Еж копаются в своих отрядных документах – списки, заявления, разрешения, справки, инструктажи…
– Чего происходит-то? Шо за ахтунг? Партизанов ловят, что ли?
– Уйди – не мешай! – отмахивается Рита. Я пожимаю плечами и отправляюсь к костру.
Около него стоят мужики и курят.
– Мужики, таки шо происходит с бедными поисковиками? Кому стали нужны наши грязные носочки?
– Снусмумрики завтра приезжают, – говорит ДядьВова, пыхтя трубочкой.
– Который из них?
ДядьВова долго смотрит на меня, а потом выдает:
– Не скажу!
– Это еще почему?
– А ты же немец фашистский! Ну как из фаустпатрона убьешь всех? А? Вот приехали в серых мундирах, ищут тебя.
– Кстати, да. Форма у ментов на немецкую похожа, – встревает Юди.
– Полицаи, одно слово, – фыркает Буденный.
– У немцев – серо-зеленая, – пыхтит ДядьВова.
– Фельдграу, – поправляет его Змей.
– Чего? – переспрашивает его ДядьВова. – Какое еще ельдфрау?
– Фельдграу. Цвет такой, – Змей умным жестом поправляет очки.
– Я такого слова в русском языке не знаю. Серо-зеленый и точка. Фельгравами твоими пусть немцы свою форму называют. А я русский человек – и по-русски называть буду. Они же морпехов наших по-своему называли – шварцентодт. Вот и я буду ихнюю форму серо-зеленой называть. А то удумали… Шпрингминен, фельдграу… Тьфу!
ДядьВова смачно плюет в костер. Тот шипит в ответ.
– Да не ворчи ты, дядьВов… – говорю я. – Толком скажи – чего случилось-то?
– Завтра мероприятия на Синявинском мемориале. Приедет кто-то из этих – тычет он в небо. – Кто – не знаю. Приехали вот, с проверкой. Из лагеря велено не выходить.
– Ну, блин… – сказать, что я расстраиваюсь, – ничего не сказать. Тут меня осеняет:
– А в Питер уехать можно?
– Сегодня – можно. Завтра уже нельзя. Дороги, сказали, перекроют. Мы сейчас на лехином «Соболе» до Кировска махнем. Затаримся на пару суток мясом и…
– …и еще мясом, – заканчивает фразу Дембеля Буденный. – Ты с нами?
– Ага. Оттуда в Питер выберусь.
– На кой фиг тебе с нами тогда? – говорит Юди. – Васька со Степкой собираются тоже ехать. Подбросят тебя до города. Тебе ночевать-то есть где?
– Есть, – киваю я. В Питере у меня много друзей, у которых можно переночевать.
И бегу наверх, к палатке Степана и Васьки. Они уже сложили ее. Укладывают в видавшую виды «шестерку» барахло. Договариваюсь с ними. Потом бегу складывать свою шнягу.
И уже через пятнадцать минут мы выезжаем на грунтовку, ведущую к «Журавлям». Вспоминаю, что не попрощался со всеми. С другой стороны, чего прощаться-то? Десятого в поезде встретимся.
Оглядываюсь на уплывающий лес. Сердце вдруг начинает ныть.
Так бывает, когда ты видишь на улице котенка, гладишь его, кормишь с руки. А потом уходишь от него, а он бежит за тобой и пищит. Вернее, он кричит, просто его крик тебе писком кажется. А тебя дома ждет жена с аллергией на кошачью шерсть.
Оно у меня всегда ноет, когда я уезжаю из леса. Да еще так неожиданно. Как будто я предал всех. Бросил что-то важное. Умом я понимаю, что завтра в лес не удастся выйти, что лучше уж уехать сегодня, что повидаюсь с питерскими друзьями.
А сердцем…
А сердце остается под Синявино…
Я никогда не вернусь с войны. Потому что с войны не возвращаются никогда. Она будет жить в тебе, в твоей крови и в твоих костях. И неважно, что по тебе не стреляли. Ты – обычный солдат похоронной команды.
Внезапно я вздрагиваю и кричу Ваське:
– Стой! Стой, собака злая!
Васька резко давит на тормоз. Так, что я едва не вмазываюсь в низкий потолок «четверки». «Четверки» – не танка. «Четверки» – «жигуленка».
– Мужики, я ложковилку забыл на столе!
– Блин. Что орать-то? – Васька говорит исключительно правильно, по-питерски. Это мы, «вяццкие валенки», чокать привыкли. – Звякни Ежу, он заберет и передаст.
– Стыбздят дети, а ведь подарок же! Мать же… Я сейчас, только туда и обратно!
Ваське возвращаться неохота. Мы уже проехали пару километров от «Чертового моста». Я его понимаю – жена ждет, дочка. Принимаем соломоново решение. Рюкзак едет с ними, а я по-быстрому в лес, да и обратно. Рюкзак у него вечером заберу и поеду отсыпаться-отмываться к друзьям. Только надо решить проблему выбора. А то на части рвут – непонятно, к кому ехать. Толи к Уксусу, то ли к Захару.
Хлопнул дверью, махнул кепкой вслед, перепрыгнул кювет, все еще полный воды, и пошел по прямой до лагеря. Заблудиться тут невозможно. Лишь бы менты не привязались опять.
Через несколько десятков метров, войдя в густой подлесок, я, неожиданно для самого себя, сел на мокрую землю. Жаль, геморройку в рюкзаке оставил. Фиг с ней. Ложусь и смотрю в голубое небо – высокое-высокое.
Где-то там, на облачках, сидят пацаны, которых мы похоронили вчера. Сидят, ногами болтают, махру свою небесную курят после небесных же «наркомовских». Иногда мне кажется, что это они решают – когда нам жить, а когда умирать. Бред, конечно. Ангелы, возьмите меня к себе? И они улыбаются мне в ответ солнечными зайчиками, шепчут что-то листвой деревьев. И курят. Даже запах чувствуется, честное слово.
Запах?
Точно! Дымом тянет. Неужто с лагеря донесло? Да быть не может! Очень уж сильно несет. Близко где-то костерок развели. Встаю, принюхиваюсь – точно костром пахнет. И дымок видно. Блин, какие козлы разожгли?
Громко, очень громко матерюсь и иду по направлению к дыму. Это егерей и прочих спецназеров учат по лесу тихо ходить. А нам, поисковикам, надо ходить шумно. Техника безопасности, знаете ли. Шоб придурки слышали, что рядом люди, и не взрывали всякую фигню.
По идее, мне надо валить отсюда. Охотников сейчас нет – рано еще. Они ближе к вечеру тусуют здесь. Да и ментов сегодня в лесу – полна жопа огурцов, как говаривала покойная бабушка. Но какому придурку приспичило разжигать костер в военном лесу?
Блин, погода – сухая. Вот пойдет пламя по прошлогодней траве – мало никому не покажется. Надеюсь, что все же охотники.
– Кто ходит в гости по утрам, тот поступает мудро, тарам-парам, парам-тарам – ну вот уже и утро! – ору я на весь лес. Меня слышно от Мги до Синявино, наверное.
И старательно ломаю ногой сухостоины так, что треск стоит на весь лес. А запах костра все сильнее. Люблю я его. Копченостями пахнет. А чеснок пахнет колбасой, да.
На небольшой прогалинке действительно горит костер. И никого. Костерок недавний, только-только разгораться начал. И два хвостовика торчат из сучьев, объятых пляшущими язычками пламени. Минометных хвостовика. От полтинничков.
Ну, бляха же муха! Ну, японский же городовой! Ну это же вам не глухой Демянск! Отсюда километр до лагеря! А там менты, блин! Рванет – опять же мы виноваты во всем окажемся! Так. Рефлексии на потом оставим.
Машинально поправляю повязку на лбу.
И рывком к костру, занося ногу для пинка по минам. Не руками же их вытаскивать… Стоп! Руками! От пинка и сбарабанить может.
Я нагибаюсь к костру, ругая сам себя за то, что рабочих рукавиц не прихватил, хватаю одну из минометок за крылышко хвостовика… Блять, как горячо!
Внезапно угольки, светя рубиновыми звездами, метнулись мне в глаза, опережая взрывную волну.
Это последнее, что я увидел глазами.
Ну, здравствуйте, ангелы мои, хранители мои.
Вот он весь я. Был да весь вышел и пришел весь.
Здравствуйте.
И до свидания.
Свидимся еще…