Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции — страница 50 из 73

Художница пророчит гибель старому миру, миру чековой книжки, сравнивает «литые стихи Маяковского» «с писаниями протопопа Аввакума, Пушкина… Ломоносова».

Куда уж дальше!

И, Боже мой, как бежит время… Каких-нибудь четыре года прошло со времени возвращения Гумилева из Парижа в Россию. Наталья Сергеевна написала для Гумилева большую гуашь и внизу подписала (гуашь эта теперь в русских запасниках, всякий может убедиться): «Николаю Степановичу Гумилеву на память о нашей первой встрече в Париже. Береги Вас Бог, как садовник бережет розовый куст в саду».

Как бежит время… В 1921-м расстреляли большевики в подвале восемь десятков ни в чем не повинных интеллигентов. Наскоро придумав какой-то новый «заговор», расстреляли их в назидание всем ста пятидесяти миллионам потенциальных россиян-заговорщиков. Среди расстрелянных был и Николай Гумилев. А воспевший эти новые, заодно с прежними, подвиги большевиков посланец ГПУ Маяковский снисходительно ублажает теперь льстивых русских парижан футуристско-пропагандистским криком:

Идем!

Идем, идем!

Го, го,

го, го, го, го,

го, го!

Спадают,

Ванька!

керенок подсунь-ка в лапоть!

Босому, что ли, на митинг ляпать?[4]

В общем, потомок небожителей не обманул ожиданий Натальи Сергеевны. И с международным положением познакомил парижскую провинцию — всей силой таланта наехал на их американского Вудро Вильсона:

Он сидит раззолоченный

за чаем

и птифур.

…Я приду к нему,

я скажу ему:

«Вильсон, мол,

Вудро,

Хочешь крови моей ведро?»

… До самого дойдем

до Лойд-Джорджа —

скажем ему: «Послушай,

Жоржа…»

Юмор, как говорили девушки из Малаховки, бесподобный. А дальше — космический размах:

И все эти

сто пятьдесят миллионов людей,

биллионы рыбин,

триллионы насекомых,

зверей,

домашних животных,

сотни губерний,

со всем, что построилось,

стоит,

живет в них,

все, что может двигаться,

и все, что не движется,

все, что еле двигалось,

пресмыкаясь,

ползая,

плавая —

лавою все это, лавою!

Впрочем, весь этот космический размах, как выясняется, лишь декоративный орнамент для простенького агитпропа:

Оттого

сегодня

на нас устремлены

глаза всего света

и уши всех напряжены,

наше малейшее ловя,

чтобы видеть это,

чтобы слушать эти слова:

это —

революции воля,

брошенная за последний предел,

это —

митинг,

в махины машинных тел

вмешавший людей и зверья туши…

…Вместо вер —

в душе электричество,

пар.

Вместо нищих —

всех миров богатство прикарманьте!

Стар — убивать.

На пепельницы черепа

!

В диком разгроме

старое смыв,

новый разгро

мим

по миру миф.

…Были рабы!

Нет раба!

Баарбей!

Баарбань!

Баарабан!

Эй, стальногрудые!

Крепкие, эй!

Бей, барабан!

Барабан, бей!

…В барабан!

В барабан!

В барабан!

…Революция

царя лишит царева званья.

…Совнарком —

его частица мозга, —

не опередить декретам скач его.

Сердце ж было его так громоздко,

что Ленин еле мог его раскачивать.

Передав последние новости о декретах, о Совнаркоме и Ленине, поэт смолкает в буре аплодисментов, и милая Наталья Сергеевна курит ему фимиам, поет дифирамбы, забыв и «Бога-садовника», и «розовый куст». Но ведь и правда, время бежит: теперь у Натальи Сергевны милдруг — знаменитый социалист Орест Иваныч Розенфельд (близкий к самому Блюму), а у Михал Федоровича — будущая их наследница, молодая парижская соседка Шурочка Томилина (та, чей низкий таз не понравился Берберовой). Впрочем, вернемся к серьезным делам — к Союзу художников и мировой революции.

В кулуарах памятной этой встречи руководители парижского Союза художников советуются с посланцем Москвы Маяковским о сотрудничестве, после чего деятельность Союза становится еще более лихорадочной. Художники из «Палаты поэтов», «Гатарапака» и «Удара» объединяются в группу «Через», о чем Зданевич, уже освоивший должную терминологию, сообщает в Москву: «Мы образовали „Через“ — тактическая группа». Ее штаб собирается в кафе «Пале-Руайяль» на авеню Обсерватории. «Через» — это значит рука, протянутая через границы советским и французским авангардистам. Зданевичу грезится большое подведомственное пространство. «Стена, отделявшая Париж от Советской России, стала падать…» — вспоминал он позднее, очень точно обозначив для нас момент, когда должна она была упасть, — 1925 год.

Видимо, и Ларионову грезилось нечто вроде возвращения на белом коне. Его можно понять. Он был одним из первых российских придумщиков и новаторов, одним из первых «открывателей» (Эфрос назвал его «главным изобретателем наших „измов“»). Теперь его подражатели оказались в Москве в комиссарах и официальных «открывателях», а он оказался как будто ни при чем. Малевич все выступления начинал с фразы «Я открыл». Да опамятуйтесь, это Ларионов открыл, а не Малевич. Малевич свой черный квадрат выставил в 1915-м, а Ларионов уже в 1912-м (позднее оба будут во всех мемуарах сдвигать вглубь даты великого открытия) открыл для них «лучизм» и выставил «лучистую колбасу» (ту, что хранится нынче в кельнском Музее Людвига, надеюсь, что в холодильнике). И ведь какое предвиденье! Знал, чуял наш гений, что на долгие десятилетия соц-режима колбаса станет лучезарной и «лучистой» мечтой российской провинции, недоступная «колбаска», тающая в воздухе социализма и оседающая лишь где-то в спецбуфетах.

Маяковскому, приехавшему в 1922 году в Париж, Ларионов попытался напомнить, что он первым изобрел «лучизм», а может, и колбасу тоже. А чтоб не забыл о нем высокий гость в суете ужинов, уже через несколько дней послал ему вдогонку Ларионов письмо с жалобой на здешних и с ностальгическим перечнем всех, кого он раньше знал и кто теперь там у них вышел в люди:

«29. XI.1922. Милый Владимир Владимирович,

Посылаю тебе два портрета…

В Париже до сих пор идут разговоры и о вечере и прочитанных стихах — Маяковский на втором слове. Липшицы и Вальдемар не могут успокоиться, судят так и этак, заключают, что все это очень грубо и резко — но ничего сделать нельзя…

Прошу передать привет Шевченко, Романовичу, Малевичу, Татлину, Экстер, Таирову, Брик, Крученых и другим, кто меня еще помнит и знает».

И тридцать лет спустя (вскоре после смерти Сталина, допустившего, вероятно, досадные ошибки в области недооценки художественного авангарда) писал Ларионов в Москву Жегину, прося восстановить справедливость: мол, на Западе везде теперь абстракционизм, а это же мы его открыли в виде лучизма. Наивный старик Ларионов, поверил новой книжке Мишеля Сефора о его, Ларионова, первородстве и неосторожно сослался на отстающий Запад. Да Запад еще и через сто лет будет спасительным ругательством под стенами Кремля.

А вот что он приложил в письме Маяковскому «Липшицев» — это понятное дело, да и верно им подмечено: все как есть безродные обитатели «Улья» — все они из местечек, да и сам Липшиц никакой не Жак, а Якоб-Хаим, а вот, погляди, туда же… Нехорошо, конечно, так выражаться левому человеку, но Маяковский свой и не выдаст. Он уже успел, Маяковский, по приезде все пропечатать («наследить» — говорит он сам, но, небось, ведь Брик все и накропал), написал про «острие лучевое», которое уже вонзилось во Францию: «Сквозь Францию… луч взбирается на скат Аппениньий. А луч рассвечивается по Пиренею».

Так что, надо понимать, русские лучисты все «за нас». А после визита к Сониному мужу Роберу Делоне Маяковский сообщил, что и этот нерусский человек «косыми путями подходит тоже к революции». Хорошее дело. Для того и держим Коминтерн, чтоб хоть «косыми путями», хотя бы и ценой немалых затрат (сколько он казенных деньжищ проездил, Маяковский!), но шли работники искусства куда надо. И справедливость требует отметить, что шли безотказно: и Пикассо, и Элюар, и Леже — все буржуйски богатели, но никто не свернул с путей.

В первый же приезд Маяковского намекнуло ему руководство парижского Союза художников, что хорошо бы смежную организацию открыть в Москве, для влияния и поддержки. И вот буквально через месяц после возвращения отнес Маяковский в Агитотдел ЦК ВКП(б) заявление, грамотно (наверняка самим Бриком) составленное: просим открыть журнал с Иностранным отделом — от Франции представят его крупные имена: Тристан Тцара и Фернан Леже (из группы «Удар»), супруги Делоне, что подошли «косыми путями»… В феврале 1923 года было получено разрешение, в марте уже вышел первый номер журнала «Леф», а во втором номере было воззвание к Интернационалу искусств:

«Левые мира!

Мы плохо знаем ваши имена, имена ваших школ, но знаем твердо —

вы растете везде, где нарастает революция.

Мы зовем вас установить единый фронт левого искусства —

„Красный Искинтерн“.

Всюду откалывайте левое искусство от правого…

Долой границы стран и студий!»

Отмечено, правда, что потом призывы к «Искинтерну» сошли на нет. Политика — дело сложное. Но в Париже закипела работа. Журнал «Удар» и группа «Через» устраивали выставки, а кто же из молодых откажется выставить свои вещи — в кафе «Ротонда» и «Парнас», выставки в галереях «Ликорн», «Зак». Выставки — это залог роста художника, это его жизнь… Конечно, для их устройства деньги нужны, спонсоры нужны. Появились.

Париж бурлит. А что же Москва?

Из нынешнего прекрасного далека видно, что Москва никогда не дремала. Специально для эмигрантов высокими профессионалами разведки уже была запущена операция «Трест». Она помогала эмигрантам наладить общественно-политическую жизнь, где надо помочь людьми и деньгами, чтобы все шло без стихийности, без глупостей — и у монархистов шло («