Художница пророчит гибель старому миру, миру чековой книжки, сравнивает «литые стихи Маяковского» «с писаниями протопопа Аввакума, Пушкина… Ломоносова».
Куда уж дальше!
И, Боже мой, как бежит время… Каких-нибудь четыре года прошло со времени возвращения Гумилева из Парижа в Россию. Наталья Сергеевна написала для Гумилева большую гуашь и внизу подписала (гуашь эта теперь в русских запасниках, всякий может убедиться): «Николаю Степановичу Гумилеву на память о нашей первой встрече в Париже. Береги Вас Бог, как садовник бережет розовый куст в саду».
Как бежит время… В 1921-м расстреляли большевики в подвале восемь десятков ни в чем не повинных интеллигентов. Наскоро придумав какой-то новый «заговор», расстреляли их в назидание всем ста пятидесяти миллионам потенциальных россиян-заговорщиков. Среди расстрелянных был и Николай Гумилев. А воспевший эти новые, заодно с прежними, подвиги большевиков посланец ГПУ Маяковский снисходительно ублажает теперь льстивых русских парижан футуристско-пропагандистским криком:
Идем!
Идем, идем!
Го, го,
го, го, го, го,
го, го!
Спадают,
Ванька!
керенок подсунь-ка в лапоть!
Босому, что ли, на митинг ляпать?[4]
В общем, потомок небожителей не обманул ожиданий Натальи Сергеевны. И с международным положением познакомил парижскую провинцию — всей силой таланта наехал на их американского Вудро Вильсона:
Он сидит раззолоченный
за чаем
и птифур.
…Я приду к нему,
я скажу ему:
«Вильсон, мол,
Вудро,
Хочешь крови моей ведро?»
… До самого дойдем
до Лойд-Джорджа —
скажем ему: «Послушай,
Жоржа…»
Юмор, как говорили девушки из Малаховки, бесподобный. А дальше — космический размах:
И все эти
сто пятьдесят миллионов людей,
биллионы рыбин,
триллионы насекомых,
зверей,
домашних животных,
сотни губерний,
со всем, что построилось,
стоит,
живет в них,
все, что может двигаться,
и все, что не движется,
все, что еле двигалось,
пресмыкаясь,
ползая,
плавая —
лавою все это, лавою!
Впрочем, весь этот космический размах, как выясняется, лишь декоративный орнамент для простенького агитпропа:
Оттого
сегодня
на нас устремлены
глаза всего света
и уши всех напряжены,
наше малейшее ловя,
чтобы видеть это,
чтобы слушать эти слова:
это —
революции воля,
брошенная за последний предел,
это —
митинг,
в махины машинных тел
вмешавший людей и зверья туши…
…Вместо вер —
в душе электричество,
пар.
Вместо нищих —
всех миров богатство прикарманьте!
Стар — убивать.
На пепельницы черепа
!
В диком разгроме
старое смыв,
новый разгро
мим
по миру миф.
…Были рабы!
Нет раба!
Баарбей!
Баарбань!
Баарабан!
Эй, стальногрудые!
Крепкие, эй!
Бей, барабан!
Барабан, бей!
…В барабан!
В барабан!
В барабан!
…Революция
царя лишит царева званья.
…Совнарком —
его частица мозга, —
не опередить декретам скач его.
Сердце ж было его так громоздко,
что Ленин еле мог его раскачивать.
Передав последние новости о декретах, о Совнаркоме и Ленине, поэт смолкает в буре аплодисментов, и милая Наталья Сергеевна курит ему фимиам, поет дифирамбы, забыв и «Бога-садовника», и «розовый куст». Но ведь и правда, время бежит: теперь у Натальи Сергевны милдруг — знаменитый социалист Орест Иваныч Розенфельд (близкий к самому Блюму), а у Михал Федоровича — будущая их наследница, молодая парижская соседка Шурочка Томилина (та, чей низкий таз не понравился Берберовой). Впрочем, вернемся к серьезным делам — к Союзу художников и мировой революции.
В кулуарах памятной этой встречи руководители парижского Союза художников советуются с посланцем Москвы Маяковским о сотрудничестве, после чего деятельность Союза становится еще более лихорадочной. Художники из «Палаты поэтов», «Гатарапака» и «Удара» объединяются в группу «Через», о чем Зданевич, уже освоивший должную терминологию, сообщает в Москву: «Мы образовали „Через“ — тактическая группа». Ее штаб собирается в кафе «Пале-Руайяль» на авеню Обсерватории. «Через» — это значит рука, протянутая через границы советским и французским авангардистам. Зданевичу грезится большое подведомственное пространство. «Стена, отделявшая Париж от Советской России, стала падать…» — вспоминал он позднее, очень точно обозначив для нас момент, когда должна она была упасть, — 1925 год.
Видимо, и Ларионову грезилось нечто вроде возвращения на белом коне. Его можно понять. Он был одним из первых российских придумщиков и новаторов, одним из первых «открывателей» (Эфрос назвал его «главным изобретателем наших „измов“»). Теперь его подражатели оказались в Москве в комиссарах и официальных «открывателях», а он оказался как будто ни при чем. Малевич все выступления начинал с фразы «Я открыл». Да опамятуйтесь, это Ларионов открыл, а не Малевич. Малевич свой черный квадрат выставил в 1915-м, а Ларионов уже в 1912-м (позднее оба будут во всех мемуарах сдвигать вглубь даты великого открытия) открыл для них «лучизм» и выставил «лучистую колбасу» (ту, что хранится нынче в кельнском Музее Людвига, надеюсь, что в холодильнике). И ведь какое предвиденье! Знал, чуял наш гений, что на долгие десятилетия соц-режима колбаса станет лучезарной и «лучистой» мечтой российской провинции, недоступная «колбаска», тающая в воздухе социализма и оседающая лишь где-то в спецбуфетах.
Маяковскому, приехавшему в 1922 году в Париж, Ларионов попытался напомнить, что он первым изобрел «лучизм», а может, и колбасу тоже. А чтоб не забыл о нем высокий гость в суете ужинов, уже через несколько дней послал ему вдогонку Ларионов письмо с жалобой на здешних и с ностальгическим перечнем всех, кого он раньше знал и кто теперь там у них вышел в люди:
«29. XI.1922. Милый Владимир Владимирович,
Посылаю тебе два портрета…
В Париже до сих пор идут разговоры и о вечере и прочитанных стихах — Маяковский на втором слове. Липшицы и Вальдемар не могут успокоиться, судят так и этак, заключают, что все это очень грубо и резко — но ничего сделать нельзя…
Прошу передать привет Шевченко, Романовичу, Малевичу, Татлину, Экстер, Таирову, Брик, Крученых и другим, кто меня еще помнит и знает».
И тридцать лет спустя (вскоре после смерти Сталина, допустившего, вероятно, досадные ошибки в области недооценки художественного авангарда) писал Ларионов в Москву Жегину, прося восстановить справедливость: мол, на Западе везде теперь абстракционизм, а это же мы его открыли в виде лучизма. Наивный старик Ларионов, поверил новой книжке Мишеля Сефора о его, Ларионова, первородстве и неосторожно сослался на отстающий Запад. Да Запад еще и через сто лет будет спасительным ругательством под стенами Кремля.
А вот что он приложил в письме Маяковскому «Липшицев» — это понятное дело, да и верно им подмечено: все как есть безродные обитатели «Улья» — все они из местечек, да и сам Липшиц никакой не Жак, а Якоб-Хаим, а вот, погляди, туда же… Нехорошо, конечно, так выражаться левому человеку, но Маяковский свой и не выдаст. Он уже успел, Маяковский, по приезде все пропечатать («наследить» — говорит он сам, но, небось, ведь Брик все и накропал), написал про «острие лучевое», которое уже вонзилось во Францию: «Сквозь Францию… луч взбирается на скат Аппениньий. А луч рассвечивается по Пиренею».
Так что, надо понимать, русские лучисты все «за нас». А после визита к Сониному мужу Роберу Делоне Маяковский сообщил, что и этот нерусский человек «косыми путями подходит тоже к революции». Хорошее дело. Для того и держим Коминтерн, чтоб хоть «косыми путями», хотя бы и ценой немалых затрат (сколько он казенных деньжищ проездил, Маяковский!), но шли работники искусства куда надо. И справедливость требует отметить, что шли безотказно: и Пикассо, и Элюар, и Леже — все буржуйски богатели, но никто не свернул с путей.
В первый же приезд Маяковского намекнуло ему руководство парижского Союза художников, что хорошо бы смежную организацию открыть в Москве, для влияния и поддержки. И вот буквально через месяц после возвращения отнес Маяковский в Агитотдел ЦК ВКП(б) заявление, грамотно (наверняка самим Бриком) составленное: просим открыть журнал с Иностранным отделом — от Франции представят его крупные имена: Тристан Тцара и Фернан Леже (из группы «Удар»), супруги Делоне, что подошли «косыми путями»… В феврале 1923 года было получено разрешение, в марте уже вышел первый номер журнала «Леф», а во втором номере было воззвание к Интернационалу искусств:
«Левые мира!
Мы плохо знаем ваши имена, имена ваших школ, но знаем твердо —
вы растете везде, где нарастает революция.
Мы зовем вас установить единый фронт левого искусства —
„Красный Искинтерн“.
Всюду откалывайте левое искусство от правого…
Долой границы стран и студий!»
Отмечено, правда, что потом призывы к «Искинтерну» сошли на нет. Политика — дело сложное. Но в Париже закипела работа. Журнал «Удар» и группа «Через» устраивали выставки, а кто же из молодых откажется выставить свои вещи — в кафе «Ротонда» и «Парнас», выставки в галереях «Ликорн», «Зак». Выставки — это залог роста художника, это его жизнь… Конечно, для их устройства деньги нужны, спонсоры нужны. Появились.
Париж бурлит. А что же Москва?
Из нынешнего прекрасного далека видно, что Москва никогда не дремала. Специально для эмигрантов высокими профессионалами разведки уже была запущена операция «Трест». Она помогала эмигрантам наладить общественно-политическую жизнь, где надо помочь людьми и деньгами, чтобы все шло без стихийности, без глупостей — и у монархистов шло («