В Берлине Поплавский и Терешкович подружились с двадцатипятилетним киевлянином Минчиным. Абрам Минчин оформлял в Берлине спектакли еврейского театра и писал картины. В 1926 году он перебрался в Париж, выставлял картины в галерее Манто вместе с Виктором Бартом и Морисом Блюмом, а к 1929 году у молодого художника обострился туберкулез. Маршан Манто и коллекционер Гимпель помогли ему перебраться в Ла-Гард под Тулоном, к теплу и к морю. Там он протянул еще два года и умер в возрасте Христа от инфаркта, не кончив свой холст «Холм с красными цветами». Минчин пользовался любовью и у молодых друзей-парижан, и у прожженных торговцев картинами. Журнал «Числа» прощался с Минчиным статьей Бориса Поплавского:
«Совершенно свой мир являл он очам, целый свой Париж написал он на множестве холстов. Париж, в котором я много охотнее жил бы, чем в Париже Утрилло, условном и однообразном, хотя и безошибочно-механично-удачно-живописном. Посредством необычайно редкого соединения реализма и фантастичности Минчину удавалось писать парижские закаты или даже нереальные ночные освещения так, что ангелы, изображать которых он так любил, демоны, куклы, арлекины и клоуны сами собою рождались из сияния и движения атмосферы его картин, раньше всего и прежде всего необыкновенно реальных. Минчин, столь глубокомысленно изучавший старинных мастеров, особенно Рембрандта, Греко и Клода Лоррена, вовсе не боялся „трудных“ освещений, которых так тщательно избегают иные молодые художники. Вечер парижский, с необычайной сложностью его свечений и первых уличных теней, был одной из любимых тем, а также интерьеры, освещенные сиянием облаков и призрачным светом настольной лампы. Все живет в этих интерьерах. Минчин вообще не признавал существования неодушевленных вещей, стулья, лампы, куклы и букеты — все у него движущееся, живое, дышащее, кажется, что он освобождал всех скованных в вещах духов и ангелов.
Еще одна „нюшка“ Пинхуса Кременя
От Минчина остался огромный цветовой мир, где не только редкостное и высокое дарование, но исключительная личность, столько поработавшая, чтобы раскрыть что-то, невидимое мертвым нашим очам. Раскрывая свой мир, Минчин раскрыл себя, и еще немало времени пройдет, пока мы поймем, как много мы его глазами увидели…».
Молодой Кремень
В Берлине произошло также знакомство Терешковича, Поплавского и Минчина с молодым выходцем из Польши, живописцем Морисом Блюмом (иногда он подписывал свои полотна Блом). Терешкович надолго уехал в Дрезден, где жил тогда Блюм, а в 1924 году Блюм переехал в Париж и поселился вместе с Терешковичем на Монпарнасе. Все они дружили с Пуни, и часто их называют ныне «кругом Пуни», хотя могли бы назвать и «кругом Поплавского». Блюм писал натюрморты, городские пейзажи, позднее также портреты. В Париже у Блюма прошли совместные с Минчиным, Бартом, Кременем и прочими «леваками» выставки в галереях Манто, Зака, Владимира Гиршмана, в кафе «Ротонда». Позднее Морис Блюм отвечал за оформление журнала «Числа», в котором Оцуп пригрел всю художественную молодежь. Поплавский любил ходить с Блюмом в Лувр и на выставки. Об этом тоже остались записи в дневнике Поплавского.
Блюм пережил своего друга Бориса Поплавского на добрых сорок лет. Доживал он свой век в пригородном Кламаре.
Когда Терешкович и Поплавский вернулись из Берлина в Париж, деятельность Союза русских художников, группы «Через» и журнала «Удар» была в полном разгаре. Терешкович участвовал вместе со всеми в выставке группы «Удар» в галерее «Ля Ликорн», потом вместе с Бартом и Ланским — в галерее Кармин, вместе с Бартом, Ланским, Челищевым и Шагалом — в галерее Анри и еще, и еще…
Парижский старожил, художник Виктор Барт, был родом с Северного Кавказа, учился в московском училище, дружил с Ларионовым, Гончаровой, Бурлюком и Маяковским, был одним из организаторов выставок «Бубновый валет», «Ослиный хвост» и «Мишень». В общем, он был истинный «основоположник», попавший ныне во все справочники по русскому авангарду.
Во Францию он угодил в войну, с Русским экспедиционным корпусом, а демобилизовавшись в 1918 году, приехал в Париж и поселился в одном доме с Ларионовым и Гончаровой. Был он художник-авангардист, активный участник всех левых и просоветских акций в Париже, член комитета группы «Через», пылкий «советизан», но с отъездом в Советскую Россию отчего-то медлил: уехал только в неподходящем 1936 году. Впрочем, он и до этого тесно связан был с московскими художниками. Как ни странно, вернувшись в Россию, в концлагерь он не угодил, и даже разрешено было ему поселиться в Москве, проиллюстрировать три-четыре детские книжки. Зато уж потом-то, после войны (обвиненный в «модернизме» и «формализме»), он до конца жизни вынужден был клепать «учебные пособия» для школьных магазинов. Ни живопись его, ни гравюры, ни графика в советское дозволенное искусство не вписались, хотя он и очень старался.
В выставках, которые были устроены в Париже Ромовым, Зданевичем, а также их группами «Удар» и «Через», принимала в 20-е годы участие вся компания левой молодежи — и Блюм (или Блонд), и Терешкович, и Ланской, и Воловик, и Карский, и Минчин, и вполне созревшие Пуни, Сутин, Кремень, Липшиц, Цадкин, Грановский.
Большим событием для художественной Франции стала Международная выставка декоративных искусств и современной художественной промышленности, проходившая в Париже от весны до осени 1925 года. Москва этой выставке придавала большое значение. В советском павильоне, построенном по проекту знаменитого Мельникова, разместили четыре с половиной тысячи экспонатов, по большей части демонстрировавших торжество конструктивизма. Среди участников и лауреатов советского павильона, забравшего девять высших призов и пятьдесят девять золотых медалей, было немало русских эмигрантов, вроде Ларионова, Лиссима, Чехонина и поддержанного Москвой Анненкова (после этой выставки, однако, не вернувшегося в Москву). В организации и оформлении советского павильона приняли активное участие Зданевич, Фотинский, Барт и в который уж раз специально прибывший в Париж (по дороге в Америку) Маяковский.
В мои школьные годы в нашей московской школе на Первой Мещанской нам объясняли, что поэт и художник Маяковский так часто ездил за границу, чтобы не выдыхалась его страстная ненависть к капитализму. В России капитализма не осталось, ненависть Маяковского стала иссякать, и тогда он стал ездить без конца за рубеж, чтоб налиться до краев новой ненавистью при виде гнусных буржуазных столиц и буржуев. Однако создается впечатление, что в Париже заправка ненавистью шла медленно: Маяковскому очень нравился Париж. Хотя он регулярно (и с опаской) писал Брикам в Москву, что в Париже отвратительно, скучно, невыносимо, что он не чает вернуться, однако сидел он здесь подолгу и без дела. И в Америке он сидел очень долго, без труда зачал дочку от русской американки, но с трудом, и не вполне убедительно, оживлял былую злобу к отсталому «вчерашнему Конотопу»:
Горы злобы
аж ноги гнут.
Даже
шея вспухает зобом.
Лезет в рот,
в глаза и внутрь,
Оседая,
влезает злоба.
Или вот еще:
Выйдь,
окно разломай, —
а бритвы раздай
для жирных горл…
Эту кровавую акцию Маяковский рекомендует американской девушке («май герл»), потому что ей приходится самой себе зарабатывать на хлеб и все прочее. Это, конечно, уже больше похоже на прежнего, все ненавидящего Маяковского, но в Париже ему и столько-то злобы выдать не удавалось.
Когда сестра Лили Брик (жена Луи Арагона) Эльза Триоле решила в конце 30-х годов написать хоть какие ни то воспоминания о Маяковском, писать уже ни о чем нельзя было, и из написанных ею трех-четырех страничек про все визиты Маяковского в Париж Эльза целую страницу уделила вышеупомянутой Международной выставке и краже денег у Маяковского — все в том же 1925-м.
Маяковский заезжал в тот раз в Париж по дороге в США, привез кучу денег, они вдвоем с Эльзой положили эти деньги в банк, и вдруг «для каких-то своих целей», сообщает Эльза, за несколько дней до своего кругосветного путешествия Маяковский неожиданно взял из банка все свои деньги. Зачем? Эльза целей этих как бы не знает и денег этих не видела. Утром они, как обычно, собрались на завтрак в ресторан (из своей гостинички «Истрия», где оба жили). Маяковский надел в присутствии Эльзы пиджак, похлопал себя по карману и объявил, что у него украли все деньги — двадцать пять тысяч франков. Дальше в мемуарах подробное описание некоего якобы всем известного вора (которого так никогда и не поймали), который эти деньги наверняка украл. В письме Лиле Маяковский тоже подробно рассказывает, как он вышел на двадцать секунд в туалет, оставил дверь открытой, а когда вернулся, уже не было ни вора (дескать, специально снимавшего комнату напротив), ни денег, ни документов (все бумажники, пишет он, украдены).
У Эльзы про документы ничего не сказано. Начинаются странные несовпадения в легенде. Первая телеграмма Лиле в Москву по этому поводу… пропала. Но цела вторая. Там тоже есть про документы. В письме, отправленном по этому поводу торгпредством в Госиздат с просьбой прислать гарантийную телеграмму на двести червонцев для выдачи этих денег Маяковскому, сказано, что билет у него каким-то образом уцелел. И паспорт новый не нужен, и виза не нужна — стало быть, документы все же не были украдены. И этому можно верить: действительно, «Испания» ушла 19 июня с Маяковским на борту.
По стилю повествования история эта вызывает немало подозрений. Когда надо что-то скрыть, такие мемуаристки, как Эльза, начинают сочинять детали и вязнут в противоречиях. Лично я думаю, что такой азартный игрок, как Маяковский, мог преспокойно деньги эти проиграть (оттого и взял их срочно из банка «для каких-то своих целей»). Но самое интересное дальше — про выставку. Эльза подробно описывает поведение Маяковского, «обнаружившего пропажу». Поведение это кажется ей замечательным. Сперва лицо его стало пепельно-серым, потом он сказал, что он не станет отменять свое путешествие (Мексика, Америка, потом, может, еще Италия, куда Лиля хочет приехать для улучшения слабого здоровья). И вообще, он будет жить, как будто ничего не случилось: сейчас они, как обычно, пойдут в ресторан, а потом пойдут делать покупки… После визита в торгпредство, рассказывает Эльза, Маяковский стал добирать деньги к выданным ему двум сотням интересным способом. Она рассказывает, что, встав у входа в советский павильон, он останавливал русских, приехавших в Париж на выставку прикладного искусства, и других парижских знакомых (в том числе представителей нищей богемы, которым тоже пришлось раскошелиться, поскольку русский гений в беде), — в общем, останавливал «всех подряд», прося денег. «Это тут же превратилось в игру», — восхищенно пишет Эльза. Игра была в том, что она должна была угадать, сколько даст Маяковскому тот или иной знакомый или даже незнакомый. И тот, кто ему отказывал, «переставал для него существовать».