Анна Старицкая писала большие абстрактные полотна, причем любила включать в картины русские и французские тексты, отдельные буквы и знаки. Вот как писал об этом ее пристрастии знаток русского авангарда Жан-Клод Маркаде: «Фрагменты текстов очень часто употребляются в живописной композиции. При этом художница прибегает к разнообразным сочетаниям: то пишет буквы кистью и тушью, то использует типографические литеры разного формата, распределяя их в вольной композиции. Часто встречаются стихи французских поэтов, но есть и композиции, где основным элементом является русская каллиграфия стихов…».
Ж.-К. Маркаде приводит в качестве примера работу, в которой Старицкая соединяет с живописью отрывок из стихотворения Марины Цветаевой:
Но вот — как черт из черных чащ —
Плащ — чернокнижник, вихрь-плащ.
Плащ — вороном над стаей пестрой
Великосветских мотыльков,
Плащ цвета времени и снов —
Плащ Кавалера Калиостро.
Отрывок с чернокнижием, чертом и колдуном появился у Старицкой неслучайно: она обожала волшебников, магию, знахарей, оборотней, старые русские заговоры. Среди названий ее главных работ и оформленных ею книг наткнешься на такие, как «Заговор Оборотня», «Алтарь знахарей», «Магия», «Заклинатели злых духов», «Потаенная месть»…
Иные из книг, сделанных Старицкой, имели необычную форму, скажем форму коробки, настоящие «книги-объекты» (как книга «Отпуск», сделанная в двух экземплярах, или «Книга Знахаря», сделанная в одном экземпляре). Понятно, что в такой книге все исполнено художницей: не только иллюстрации, но и подбор бумаги (чаще всего изготовленной из тряпок), дерева, металла, обложки. Коробка-поэма Бютора вышла даже с набором грампластинок и автографов.
Здесь невольно вспоминается имя Зданевича, занесшего этот промысел из знойного Тифлиса, да имя его найдешь и в перечне книг Старицкой — «Бригадный Ильязда» (в переводе поэта Гийевика, 1980 год).
Среди уникальных книг Анны Старицкой многие выпущены были ею по-русски, например вышедшее в 1969 году в 25 экземплярах «Слово о погибели русския земли» с гравюрами на дереве и на линолеуме (текст, найденный в рукописи XV века в монастыре и относящийся, видимо, к XIII веку).
Для художницы-авангардистки Старицкой, увлеченной коллажем, первостепенную роль играет фактура. Ее отношениям с фактурой посвятил (в «Русском альманахе» З. Шаховской) вдохновенную страницу ученый-искусствовед Ж.-К. Маркаде. Вот что он пишет: «Являясь наследницей всех исканий и новых достижений „русской школы“ в первой четверти XX века, она органически относится к тому всеобщему течению, которое после второй мировой войны переосмыслило роль и функцию живописного искусства и является одним из его прямых выразителей. Из этих двух источников вытекает у Старицкой внимание к живописному как таковому, независимо от употребляемого материала… „Картина“, „холст“ в таком виде, в каком мы их знаем, и в таком виде, в каком они установлены в веках, исторически датированы. Живописное же существовало до них и будет существовать после них».
И дальше — еще о Старицкой и ее коллажах: «…ее живопись выявляет всю вибрацию земных ритмов… С ней мы погружаемся в геологические слои земли. За банальными явлениями она обнажает своими заклинаниями и колдовством остов мира, она роет, бороздит, копает материю…
Ее серия коллажей, посвященных колдунам, не является условной демонологией, это настоящее измерение, подлинное обнажение нашего бытия, это фантастический пейзаж, в который вливаются неопределенные контуры человеческого тела… но никогда полностью не сливаясь с ними… Творчество Старицкой соединяет инстинктивный лирический пафос с твердостью письма и почерка, придающим ее живописным знакам богатую многогранность смыслов…».
С конца 40-х и особенно с начала 50-х Анна Старицкая регулярно выставляется в Париже и проводит множество персональных выставок.
Антиквар из Ниццы месье Жак Матарассо до сих пор вспоминает успех совместной выставки Анны Старицкой и Мишеля Бютора, которую он провел в своей галерее тридцать лет тому назад, в 1975 году.
Надо сказать, что выставки работ Анны Старицкой нередки в Париже и нынче, через четверть века после ее смерти. Могила ее — на Монпарнасском кладбище, где упокоилось немало ее русских и французских друзей.
Пожалуй, из всех русских художников-аристократов самая короткая художественная карьера выпала на долю графа Святослава Малевского-Малевича. Девятнадцати лет от роду (будучи студентом Сорбонны) он занимался живописью в парижских академиях Гран Шомьер и Жюльен, но только сорока пяти лет от роду впервые решился выставить свои картины. И начал выставляться вполне успешно, но вскоре вернулся на два года (на высоком посту в Москве) к дипломатической карьере, которая начиналась в войну в Лондоне и от которой, похоже, не было ему избавления до смертного часа.
Пятнадцатилетним подростком Станислав Малевский-Малевич покинул Россию и уехал с отцом, русско-польским аристократом, статским советником Святославом Малевским-Малевичем, в Югославию. Там юный кадет Донского корпуса продолжал образование на филологическом факультете Белградского университета, а девятнадцати лет от роду уехал в Париж и поступил на физико-химический факультет Сорбонны. Он усиленно занимался живописью, но, вероятно, в ущерб и науке, и живописи увлекся политикой и познакомился с такими корифеями евразийского движения, как князь Николай Трубецкой и философ Лев Карсавин. Последний, как известно, занимал, как и вся кламарская группа евразийцев, вполне пробольшевистскую позицию.
Женившись в 1926 году на княжне Зинаиде Шаховской (сохранявшей и в зрелые годы свою девичью фамилию, не сохранившей девический титул, но весьма неточно называемой окружающими — из почтения к ее годам и занимаемой ею редакторской должности — «княгиней Шаховской»), Малевский-Малевич уезжает служить в Бельгийское Конго, а два года спустя возвращается с женою в Брюссель и получает бельгийский паспорт. Он не оставляет политической деятельности и в 1931 году выступает одним из организаторов брюссельского съезда евразийцев.
С началом войны и немецкой оккупации С. С. Малевский-Малевич добирается в Лондон и, вступив там в бельгийский отряд английской армии, получает пост в эмигрантском Министерстве иностранных дел Бельгии. После войны он служит в бельгийских посольствах в Израиле и в Швейцарии, 1956-й год проводит на ответственной должности в бельгийском консульстве в Москве, а последние девять лет жизни (до 1973 года) занимает какую-то вполне дипломатическую должность в парижской газете «Русская мысль».
Если учесть, что уже и после инфаркта, настигшего его в 1960 году и затруднившего его отношения с живописью и с маршанами, Малевский-Малевич писал мало (хотя и выставлялся еще там-сям до 1964 года), то на чисто художническую жизнь у него выпало в жизни не так уж много времени, да и картин он написал за тридцать пять лет занятий живописью не так много, как, скажем, де Сталь за последние два года своей жизни. И все же его абстрактные полотна и картины в стиле «преображенной реальности» не остались вовсе уж незамеченными галереями («Вье Коломбье», «Стребель», «Андре Морис», нью-йоркская галерея «Норваль») и критикой, особенно в ту пору, когда он от абстракции вернулся к фигуративной живописи. Известный французский писатель Эрве Базен писал в предисловии к каталогу первой парижской выставки Малевского-Малевича: «Малевский, после длительного периода абстракции, ее переварил. Ему хочется удовлетворять зрачок, а не мозг. Он создал целый мир холмов, обрывов, городов, увиденных с птичьего полета и преображенных светом…».
Тогда же парижская «Газет дез Ар» присвоила Малевскому-Малевичу печальное, но почетное звание «художника-одиночки»: «Редко бывает, чтобы абстрактный художник перешел к фигурации. Это случай Малевского, художника-одиночки, который после длительного периода медитации и художественной экспрессии показывает нам чистейшие пейзажи Франции и Израиля, совершенно оригинальные по композиции и колориту, залитые солнечным светом, прозрачным и всепроникающим… Города и деревни легенд, холмы, летящие к высоким горизонтам, и марины, где все только небо, земля и вода…».
Нью-йоркская и парижская печать сообщала о «легкой и прозрачной» кисти Малевского-Малевича, о его «феерической игре света». Но, конечно, с большей обстоятельностью обращалась к живописи С. С. Малевского-Малевича русскоязычная парижская печать. Вот что, к примеру, писала в 1961 году в русском журнале «Возрождение» покойная супруга Жана-Клода Маркаде Валентина Васютинская-Маркаде: «Прирожденное чувство пространства, чтобы не сказать просторов, лиризм и поэзия композиции опираются у Малевского на особую технику письма, присущую Клее и Кокошке, которая заключается в наложении красок контрастными цветными квадратами, позволяющими художнику добиться самых разнообразных сочетаний тонов, вечно новой игры оттенков, счастливо избегая ненужной фотографической точности натурализма…
…Выражая свои ощущения, он преображает природу, но не уродует Божий мир, стремясь лишь отразить душевные стороны жизни…».
По поводу последней выставки Малевского-Малевича престижный журнал «Ле Ревю де Де Монд» сообщал своему элитному читателю: «Прошлую свою выставку Малевский с большой виртуозностью посвятил исключительно волнам океана. На этот раз 40 его картин, наоборот, очень разнообразны по сюжетам. Его цветы и фрукты написаны с сухой точностью, в празднике красок. Пейзажи Андорры, Лангедока, Испании, Прованса позволяют ему показать свой дар колориста. Нам особенно понравился „Замок в Бургундии“, в темно-зеленых красках, рождающих впечатление таинственности. Эти крепкие бургундские зеленые контрастируют с нежно-зелеными провансальскими, бесконечно увеличивая перспективу… чтобы передать атмосферу местностей, утомленных жарой, Малев ский употребляет с большим мастерством все оттенки желтых».
О любви художника к свету, об утонченной поэме, создаваемой композицией Малевского-Малевича, «о фантастическом, страстном и глубоко личном», что таится в его фактуре, о его манере и непрерывном ее обновлении взахлеб писали и «Насьон франсез», и «Ла смен де Пари» и прочие, ныне давно забытые органы печати. Русские газеты не верили, впрочем (в отличие от французских), в «одиночество» Малевского-Малевича. Его без труда пристегивали и к «русской», и к «парижской» школам, к Ланскому, Старицкой, даже к де Сталю. И потом, всегда рядом с ним была его энергичная журналистка-супруга Зинаида Алексеевна Шаховская, более известная как «княгиня Шаховская», редактор знаменитой русской газеты. Когда я познакомился с ней, она была уже на пенсии, выпустила свой «Русский альманах», где нашлось место для художников «русской школы» и для покойного мужа тоже. Она не любила вспоминать о его евразийстве и с понятной осторожностью забывала о его политических амбициях. Зато она охотно рассказывала мне о В. В. Набокове, с которым дружила в середине 30-х годов, и жаловалась на то, что евреи отходят от русской литературы (в Москве как раз в то время их обвиняли в том, что они ни за что не хотят отходить от русской литературы). Отходя, евреи увели с собой и Набокова, считала она… А в общем, была она ко мне очень добра и часто вспоминала в наших беседах о муже-художнике. Слушая ее рассказы о нем, я думал о том, что живопись, наверное, не соглашается на совмести