Здесь, в темноте — страница 44 из 50

mylifeinart – все одним словом, без заглавных букв —.org.

– Отлично, Марианна. И спасибо за совет по новым помещениям. Присылай фотографии, и я посмотрю, смогу ли я уговорить Роджера одобрить интервью.

Положив трубку, я ввожу адрес сайта в строку поиска и нажимаю на первую ссылку. Загружается страница. На черном экране по одной появляются буквы, написанные ледяным сапфировым шрифтом, составляя название компании. Затем появляются две вкладки белого цвета: «Миссия» и «Афиша». Я нажимаю на первую.

Материализуется цитата, которую я узнаю из оригинала мемуаров Константина Станиславского «Моя жизнь в искусстве»: «Любите искусство в себе, а не себя в искусстве». Затем она исчезает, и на ее месте появляется новый текст:


Театр – это ритуал. Театр – это необходимость. Слишком долго мы скрывали его за ненужными атрибутами – электрическим освещением, записанным звуком. Эти излишества отвлекают нас от катарсиса, от общения. И они скрывают жизненно важный факт: все мы исполнители и все мы зрители, все взаимно вовлечены в великую драматическую работу, которая является нашим общим миром.

«Моя жизнь в искусстве» исследует, как театр зарождается в каждом из нас, во всех нас, в ролях, которые мы играем на протяжении всей нашей жизни, как сознательные актеры и как незаменимые зрители. Это не фальшивое и вынужденное представление написанной по сценарию драмы – это правда бытия.


Восстанавливая, перевоспитывая и изобретая заново театральную форму, «Моя жизнь в искусстве» переносит театр из зрительного зала на улицу, в зал заседаний, в спальню. Без сценария, без режиссера мы разыгрываем театр нашей жизни. Театр – это жизнь, и мы живем с искусством, через искусство, в искусстве.


Требуется сопричастность.


Это не самое эзотерическое заявление о миссии, которое я когда-либо читала, и даже не самое самодовольное. В нем заимствованы идеи Театра угнетенных, с вкраплениями Арто и изюминкой Гротовски. Множество других групп смешивают этот коктейль из современной драматургии. Но что-то в его тоне – едкое, самодовольное – подсказывает мне, что я нашла свой ответ.

Я нажимаю «Афиша». Появляется надпись «Скоро», и когда она исчезает, появляется фотография. Изображение нечеткое и тусклое, вероятно, слишком тусклое, чтобы зритель рассмотрел лицо и фигуру, но я узнаю себя, погрузившуюся в кресло в театре, склонившую голову над репортерским блокнотом и набрасывающую комментарии. Под фотографией надпись «Крритик!»

Я уже видела подобное написание раньше. «В ожидании Годо» Беккета, из сцены, где Диди и Гого коротают время, играя в оскорбления. «Придурок!» Начинает Диди. «Паразит!» Отвечает Гого. Они обмениваются оскорблениями на протяжении всей страницы, пока Гого не восклицает: «Крритик!», а Диди, как говорится в тексте, никнет, побежденная, и отворачивается. Назвать кого-либо критиком – ультимативное оскорбление, настаивает Беккет. Какая-то ненавидящая себя часть меня соглашается.

И я вижу еще кое-что, набранное мелким шрифтом внизу страницы, – часы обратного отсчета. Интервалы для месяцев и недель обнулены. В оставшихся столбцах указано два дня, шестнадцать часов и тридцать девять минут.

Пока я смотрю – глаза прикованы к экрану, руки замерли над сенсорной панелью – отсчитывается еще одна минута. Тридцать восемь. Должно быть, именно в это время сайт заработает в прямом эфире, и нью-йоркский театральный мир насладится интерактивным представлением со мной в качестве звезды. После всех этих лет, что я пряталась в темноте, меня вытолкнут на сцену, где будут подчеркнуты все недостатки и не будет заученных реплик. Что является кошмаром каждого актера. Ужас каждого критика. Этот проект будет означать, что я никогда больше не смогу заниматься своей работой, никогда не буду существовать в безвестности, которая сделала мою жизнь возможной. Меня будут видеть во всех моих несовершенствах, играющую роль человека, терпящего неудачу каждый день, каждую ночь.

Чтобы не закричать и не сойти с ума, чтобы я не взяла кухонный нож, все еще запутавшийся в одеяле, и не провела им по своим запястьям – вертикальные порезы, не показуха – я встряхиваю оцепеневшими руками и отправляю их на поиски какой-нибудь другой кнопки, меню или ссылки. Но ничего не нахожу. Другие запросы возвращают только книгу Станиславского. Это означает, что у меня больше нет способа связаться с этими людьми, нет способа остановить их.

Беспомощная, я возвращаюсь на веб-сайт Luck Be a Lady в поисках какого-нибудь последнего намека. Заставка изменилась. Анимация исчезла, и также исчезли ссылки на различные игры и баннер о найме. На их месте я вижу изображение колеса рулетки, предположительно сфальсифицированной Дэвидом Адлером. Под ним красная строка текста гласит: «Попробуй!» Дрожащими пальцами я щелкаю. Надпись исчезает, колесо оживает. Мультяшный шарик падает с прерывистой анимацией, затем начинает катиться. Когда вращение колеса замедляется, шарик приземляется на 00. Проигрыш. На экране появляется новая надпись: «Похоже, удача отвернулась от тебя». Затем экран становится черным. Я нажимаю кнопку питания снова и снова, но ноутбук не перезагружается. Он остается инертным, мертвым и быстро остывает.

Глава 18Печальная история

Как бы мало я себя ни знала, я знаю одно: в театре, с того момента, как в зале гаснет свет, и до тех пор, пока он снова не загорается, я нахожусь в лучшем состоянии – добрая, способная, вовлеченная. Это было моим утешением, моим единением. Вопрос, останется ли оно у меня, заставляет меня выйти за дверь и спуститься в метро, навстречу единственному благотворному комфорту, который я могу ощутить. Кроме того, Жюстин не любит, когда ее подводят.

Прежде чем я успеваю проскользнуть на свое место, Калеб замечает меня в вестибюле и выкрикивает жизнерадостное приветствие. Я не ожидала встретить кого-нибудь из своих знакомых. Обычно никто не допускает прессу к такому раннему просмотру, так что он, должно быть, делает репортаж. Его улыбка исчезает, когда он видит, как исказилось мое лицо. Затем она возвращается, становясь шире.

– О, ничего себе, Вивиан. Ты поранилась или что-то в этом роде?

– Или что-то в этом роде, – послушно повторяю я; слова наливаются свинцом у меня во рту.

– Да, я вижу, но, эй, разве ты не в предвкушении? Я знаю, что «Зимняя сказка» проблемная пьеса, – говорит он, сверкая зубами. – Но у меня с ней вообще никаких проблем!

Вполне возможно, что его агрессивный идиотизм – это уловка. Что он играет так же, как играю я. Как играем мы все. Или, может быть, Калеб совершенно искренен. В любом случае, я не могу придумать ответа. Он пытается снова.

– Слушай, ты разговаривала с Роджером на этой неделе, потому что…

Но потом свет мигает, и я бормочу что-то, что звучит как извинение, хотя это не так, и мы занимаем свои места. Я смотрю на сцену, еще плотнее кутаясь в пальто в тщетной надежде согреться. Я никогда так сильно не хотела выскользнуть из этого мира и сбежать в другой. Но на этот раз, этой ночью, химия дает сбой, паровоз не трогается. Через проход я могу разглядеть ухмыляющийся профиль Калеба, который завидно твердой рукой что-то строчит в блокноте. Но я вжата в свое кресло, невозмутимая, замечающая шелест каждой программки, каждое шуршание фантика от конфет, каждую вибрацию мобильника. Речь превращается в бессмыслицу в моих ушах.

Так что вместо этого я сосредотачиваюсь на образах, на Жюстин в роли Гермионы, в персиковом платье с глубоким вырезом и c подушкой, имитирующей живот, настолько большой, что она выглядит примерно на одиннадцатом месяце, строящей глазки королю Богемии. Я вижу блеск ее волос и выпуклость ее груди, когда она, смеясь, срывает очередную виноградину с грозди, которую держит. Но это не королева. Это Жюстин.

Внезапно все встает на свои места. Начинается мучительный акт мимезиса, поднимающий меня с моего места на сцену. И вот это я, лежу, уткнувшись животом в эти подушки, позволяя спелому фрукту лопаться между моими острыми белыми зубами. За исключением того времени, когда я сама была актрисой, никакие объятия никогда не держали меня так крепко, ни один захватывающий дух акт любви не позволял моему телу так сливаться с телом другого человека. Я могу чувствовать то, что чувствует она, видеть то, что видит она, повторять ее реплики, когда она их произносит. Я больше не я. Я и есть этот персонаж.

Наступает третий акт, сцена суда, когда Гермиону, теперь одетую в лохмотья, обвиняют в супружеской неверности. Гермиона говорит – мягко, нежничая – «Скажи мне, какие благословения у меня есть здесь, живой, что я должна бояться умереть?» Я шепчу эти слова вместе с ней, и эта фраза поражает меня с такой силой, что слезы – жгучие, непрошеные – текут по моим щекам, каждая капля – темное зеркало тех, что пачкают щеки Гермионы.

Затем входит посыльный с известием, что сын королевы мертв. Гермиона резко встает, затем падает в обморок. Что-то в том, как ее тело падает, не похоже на потерю сознания. Это похоже на смерть. Мою смерть. Я беспомощно вскакиваю со своего места, но ноги у меня подкашиваются. В аудитории становится еще темнее, а затем сгущается полночь, когда я валюсь к сумкам и программкам, лежащим на полу.

* * *

В зале есть врач. Так получилось, что даже несколько. Педиатр осматривает меня (видимо, слишком молодо выгляжу), и после того, как я объясняю свой синдром, она проверяет мой пульс и провожает меня до такси. А конфетку не дает. Пока машина едет на северо-восток, я слышу жужжание в сумочке и открываю экран, чтобы получить сообщение от Жюстин, настолько полное ругательств, что даже у приложения хватает приличия выглядеть смущенным. Я позволяю экрану снова погаснуть, а затем закрываю глаза, копя силы для выхода из машины и подъема по лестнице.

Дома, в постели, я просыпаюсь и дремлю, просыпаюсь и дремлю до тех пор, пока в мою дверь не грохочет канонада или, возможно, таран поменьше, гремя замками и петлями. Я спотыкаюсь о кровать и морщусь.