Здесь, в темноте — страница 49 из 50

– Неплохо для тупой шлюхи, – говорю я. У меня во рту течет кровь – должно быть, порез на губе открылся снова, но я не двигаюсь, чтобы остановить кровотечение, потому что я сейчас где-то в другом месте, сижу в проходе, наблюдая за собой и тем, как улыбается Грегори Пейн, экран ноутбука придает его лицу болезненный оттенок.

– Так почему бы просто не сдаться, Вивиан? – спрашивает он. – Почему бы тебе не признать, что ты маленькая сучка, которая не разбирается в великом искусстве, даже если оно нагнет тебя над бельэтажем в «Лирике»? Ты не нужна театру. Никогда не была нужна.

В этом он не ошибается. И нужен ли мне театр? Я была своим лучшим «я» в его объятиях, но это «я» такое непрочное, такое тонкое, растворяющееся, как только в зале зажигался свет. Театр, говорила я себе, – это лаборатория человеческой жизни. Сидеть там – слышать, видеть, чувствовать – означало практиковаться в жизни. Но эксперимент провалился. Практика так и не сделала меня совершенной. Я так и не стала человеком, я только играла его. Спектакль никого не обманул. Даже меня. Больше нет. Театр подвел меня. И я подвела его в ответ.

Но некоторые люди не выносят критики.

Я одна из таких людей.

– О, Грегори, – говорю я голосом, похожим на шелковую ленту. – Ты неправильно подобрал актеров. Я отошла от амплуа «маленькой сучки» много лет назад. Давай попробуем другую роль. – Я открываю сумочку и достаю кухонный нож. Хороший. Он блестит в тусклом свете. Я указываю на него.

– Эй, – говорит он, слегка откидываясь на диван. – Эй! Ты же не серьезно. Убери это.

– Еще как серьезно, Грегори. – Я делаю шаг к нему, потом другой. Пока я не оказываюсь прямо над ним, мои икры касаются края дивана, мои колени касаются его. – Я люблю сцену откровения, правда люблю. Великое изобретение Ибсена. Но если мы честны сами с собой и здесь нет драматурга, который мог бы нас отругать, то разве мы не можем признать, что убийство в пятом акте намного интереснее, чем беседа?

Он сглатывает и кивает в сторону ножа.

– Ты не посмеешь.

– Правда? Почему-то думаю, что посмею. По сюжету ты не кладешь нож в сумочку, если не планируешь им воспользоваться. Чехов писал что-то такое. Кроме того, у меня было несколько учителей по сценографии, которые говорили мне, что человек должен страдать за свое искусство. Давай сделаем так, чтобы это случилось с тобой.

– Не делай этого, Вивиан. Колби знает, что ты здесь. Я написал ему, когда швейцар сказал, что ты поднимаешься.

– Я так не думаю. Ты был слишком занят, приглушая свет и устраиваясь поудобнее на диванных подушках, чтобы возиться со своим телефоном. – Он поджимает губы, и я знаю, что угадала правильно. – Я никогда не называла швейцару своего имени, и, хотя я уверена, что в вестибюле есть камера наблюдения, все, что покажет запись, – женщина в темном пальто, шляпе и шарфе, закрывающем большую часть ее лица, женщина, которая может быть кем угодно. Я не снимала перчаток, так что в лифте тоже никаких отпечатков. – Говоря это, я наблюдаю, как его пальцы медленно скользят к карману брюк. Я замахиваюсь на него ножом. Струйка крови появляется прямо над его ключицей.

– Ай! – восклицает он. – Ты порезала меня! Поверить не могу, ты, черт возьми, порезала меня!

– Потому что ножи режут, Грегори. Не пытайся снова тянуться за телефоном. Руки на колени, чтобы я их видела. – Он соглашается. Он напуган. Теперь я чувствую его ужас, покалывающий и острый, как привкус металла во рту. – Вот. Не так уж трудно, – хвалю я и отодвигаю лезвие от его горла. – Делай, что я говорю, и, может быть, я оставлю в покое все эти красивые артерии.

Он готовится к ответной реплике. Затем силы оставляют его, и он откидывается на подушки.

– Ладно, – угрюмо бурчит он. – Хорошо. Чего ты хочешь? Ты хочешь, чтобы я закрыл сайт?

– Можем начать с этого.

Я присаживаюсь на край дивана и наблюдаю, как его пальцы нервно двигаются по клавиатуре, набирая строку команд. Затем экран «Крритик!» гаснет.

– Вот, – говорит он.

– Молодец. Снимай штаны.

Его лицо – пазл, который складывается в картину полного ужаса.

– Не волнуйся, Грегори. Ты не в моем вкусе. И если бы у тебя встал в подобной ситуации, я была бы абсолютно шокирована, а также, по всей вероятности, крайне не впечатлена.

Он расстегивает пряжку и стягивает брюки, которые падают на пол возле дивана, обнажая пару серых трусов.

– И нижнее белье тоже… А теперь твоя рубашка.

И вот он стоит передо мной, это голое, если не считать носков, животное, руки скрещены впереди. Если бы я что-нибудь чувствовала, я могла бы ощутить укол сострадания, проблеск жалости. Но ничего.

Я лезу в сумку за телефоном, затем кладу его на журнальный столик и включаю функцию видеосъемки, убедившись, что на экране видно нас обоих.

– Я хочу, чтобы у меня была запись. Задокументировать. Так что улыбнись в камеру, Грегори. Я не настолько глупа, чтобы поверить, что ты не запустишь сайт повторно, как только я уйду, поэтому у меня для тебя сюрприз. Мне предстоит сыграть еще одну роль. Мстителя? Не совсем я. Я училась на актрису – ты это знаешь, – и у меня всегда был типаж такой женщины, которая никогда не доживает до финального занавеса. Офелии, Гедды, мисс Джули, леди Макбет. Я сыграла их всех. А знаешь, кого еще я играла? Еще в старших классах? Джульетту. Итак, Грегори, кратко: «О счастливый кинжал! Это твои ножны».

Прежде чем он успевает понять, что происходит, я быстро встаю, слишком быстро, и как раз перед тем, как мир погружается во тьму, я вонзаю нож в собственную грудь, прямо под сердце.

Когда опускается тьма, я могу представить, что он видит. Нож, кровь, улыбка, которая мелькает на моих губах, а затем исчезает, когда мое тело падает боком на диван, а оттуда на пол, где я лежу, кровь, расползаясь цветком, делает мой черный свитер еще чернее и стекает на ковер внизу.

Грегори Пейн с трудом сглатывает, с трудом дышит, с трудом сдерживает рвоту. В роли Дэвида Адлера он был лучшим актером, которого я когда-либо видела, но мое тело лишило его всего этого притворства. Сейчас он не играет.

– О боже, – кричит он. – О нет. Черт. Черт. Черт. Черт. Черт. Черт. Я, черт возьми, не могу в это поверить. – А потом не остается никаких слов, потому что он плачет, плачет уродливо, по-звериному воет, настолько переполненный жалостью и ужасом, что не видит, как моя рука ползет вверх по столу и тянется к телефону.

Но затем он чувствует, как диван двигается, когда я сажусь обратно, и проходит по меньшей мере минута, прежде чем он перестает кричать, чтобы я смогла вставить слово. Конечно, я записываю и это, делая паузу только тогда, когда его сопение утихает и он снова натягивает штаны.

– Трюковой нож, Грегори, – сообщаю я. – Реквизит для сцены. Эффектно, не находишь? Я подменила его, пока ты снимал рубашку. Конечно, вблизи выглядит неубедительно, но в контексте сцены – что ж, в этом и заключается магия театра. – Грегори не отвечает. – Никаких оваций? Прекрасно. – Я беру телефон и кидаю взгляд на экран. – Мы оба знаем, что у меня есть запись твоего восторженного отклика на шоу, запись, которую я только что отправила нескольким коллегам и друзьям. Если ты когда-нибудь решишь восстановить сайт из облака, я позабочусь о том, чтобы это видео моментально появилось в Сети. Да, это дешево, чрезмерно эмоционально и в очень дурном вкусе. Бесплатная обнаженка. Однозначно станет хитом в Нью-Йоркском театре. И, Грегори, просто чтобы ты знал: если вдруг ты все равно попытаешься упорствовать, я вернусь за тобой. Но уже с ножом не из латекса. – Я возвращаю телефон в сумочку, достаю флешку и кладу ее на стол. – Полагаю, это твое. Спасибо, что одолжил. А теперь, если ответной речи не запланировано, я, пожалуй, пойду.

Я оставляю его без рубашки на диване, все еще хватающего ртом воздух.

Я проскальзываю в лифт, выхожу из вестибюля на улицу, мимо парка, суши-баров и панк-рок-трибьют-баров. Кухонный нож падает в канализационную решетку. К ней присоединяется трюковой нож. Мое тело движется без моего руководства, подпитываемое знойным жаром удовольствия где-то глубоко внутри. Впервые за месяцы – годы – мне насквозь тепло.

Потому что примерно час назад, когда я поймала свое отражение в зеркале в ванной, я ожидала увидеть ужас, который показал мне Роджер. Но деперсонализация зашла так далеко, что вместо нее я увидела кого-то другого, девушку, преследуемую и наполовину сломленную, которая потратила годы, пытаясь устроить себе жизнь единственным известным ей способом, превратив свое лицо в маску, свое сердце в абзацы, занимаясь любимым искусством с безопасного места у прохода.

И там, в той ванной, я почувствовала тот странный подражательный щелчок, ту невидимую нить, которая соединяет меня с каждым персонажем на сцене. Я увидела ту девушку, девушку, которую раньше видела моя мать. Я хотела помочь ей, спасти ее каким-то нелепым, безумным и реальным способом. Удалось ли мне это? Скоро узнаю. Когда вернусь к дневному свету. К лечению. К Роджеру, если он примет меня. И Жюстин, если она примет меня трезвой, неприкрытой. И, может быть, однажды, через месяцы или годы, я позвоню Чарли и поинтересуюсь, создал ли у он какие-нибудь новые эффекты, которые он мог бы мне показать. Может, мне тоже будет что показать ему. Себя. Дочь своей матери. Пальцы, кисти, предплечья, все. Женщину, которая знает, как найти свой свет.

А пока я иду домой по мокрым, пустынным улицам, поднимаюсь на несколько пролетов лестницы, толчком открываю незапертую дверь и вешаю шляпу, шарф, перчатки и пальто на спинку кресла плавными, неторопливыми движениями. Я растираю вторую половинку лоразепама на ладони и проглатываю ее вместе с долгим, медленным глотком водки из морозилки. Я выключаю свет и забираюсь в постель, бутылка зажата в моей руке, мои открытые глаза пристально смотрят, удерживаемые темнотой, которая обволакивает мое тело и вдавливает меня в подушку.

Я допиваю бутылку. Или, может быть, там осталось на донышке, когда она выскальзывает из моей руки. Затем, наконец, к счастью, гаснет последняя лампочка на сцене – и занавес опускается. Зрители, которые смотрят, теперь замирают в ожидании. И тут, откуда-то совсем за пределами моего слуха, раздаются аплодисменты.