Здравствуй, грусть — страница 28 из 109

Юбер и Марта возвращаются из лесу с огромными охапками веток. Высоко подняв голову, она бодро вышагивает с улыбкой, застывшей на губах: святая, пьяная от радостной любви к богу, эту роль она играет с той поры, как обрела веру. Они занимают свои места на голубых и лиловых подушках, Юбер закуривает трубку, которую он — последний человек во Франции — еще именует «старушкой носогрейкой». Улыбка паралитика, грузное тело. Путешествуя, он надевает черные очки: «Обожаю путешествовать инкогнито». Прекрасный дантист, посвятивший весь свой досуг «тьерсе»[10]. Понимаю, что Марта ищет, чем заполнить жизнь.

— В Европе летом не найдешь ни одного пляжа, где можно вытянуть ноги, — говорит Доминика, — а на Бермудах пляжи огромные, почти пустынные, и никто тебя не знает.

— Короче, дыра-люкс, — говорит Лоранс.

— А Таити? Почему вы не хотите поехать снова на Таити? — спрашивает Жизель.

— В пятьдесят пятом на Таити было прекрасно, теперь там хуже, чем в Сен-Тропезе. Это так вульгарно…

Двадцать лет прошло. Папа называл Флоренцию, Гренаду; она говорила: «Все туда едут. Это так пошло… Путешествовать вчетвером в машине: семейство Фенуйяр[11]». Он ездил по Италии, по Греции без нас, а мы проводили каникулы в шикарных местах — во всяком случае, тогда Доминика считала их шикарными. Теперь она пересекает океан, чтоб принять солнечную ванну. На рождество Жильбер повезет ее в Баальбек…

— Говорят, прекрасные пляжи на бразильском побережье, и притом совершенно безлюдные, — говорит Жизель. — И можно заскочить в новую столицу. Мне бы так хотелось повидать Бразилиа.

— Ну нет! — говорит Лоранс. — С меня хватает новых районов на окраинах Парижа, от них просто тоска берет! А тут целый город такой!

— Ты вроде своего отца — пассеистка[12], — говорит Доминика.

— А кто из нас не пассеист? — говорит Жан-Шарль. — В эпоху ракет и автоматики люди сохраняют тот же образ мыслей, что и в девятнадцатом веке.

— Только не я, — говорит Доминика.

— Ты во всем исключение, — говорит Жильбер убежденно (или скорее с пафосом: он всегда как бы смотрит на себя со стороны).

— Во всяком случае, рабочие, которые построили город, придерживаются моего мнения: они не пожелали расстаться со своими деревянными домами.

— У них не было выбора, дорогая Лоранс, — говорит Жильбер. — Квартирная плата им не по средствам.

Его рот округляется в улыбке, точно он извиняется за свое превосходство.

— Бразилиа — это теперь уже вчерашний день, — говорит Дюфрен. — Это еще архитектура, в которой крыша, дверь, стена, труба существуют самостоятельно. Теперь поиски идут по линии создания синтетического дома, где каждый элемент поливалентен: крыша сливается со стеной и ниспадает в патио.

Лоранс недовольна собой; она сказала глупость, ясное дело. Вот что значит говорить о вещах, которых не знаешь: «Не говорите о том, чего не знаете», — учила мадемуазель Уше. Но тогда и рта не раскроешь. Она молча слушает, как Жан-Шарль описывает город будущего. Неведомо почему грядущие чудеса, которых он собственными глазами не увидит, приводят его в восторг. Он пришел в восторг, когда узнал, что человек сейчас на несколько сантиметров выше, чем в средние века, а средневековый был, в свою очередь, крупнее доисторического. Позавидуешь, что они могут относиться ко всему этому со страстью. Вот уже в который раз Дюфрен и Жан-Шарль с неослабевающим пылом рассуждают о кризисе архитектуры.

— Кредиты найти необходимо, согласен, — говорит Жан-Шарль, — но иными путями. Отказаться от собственной атомной силы — значит выпасть из истории.

Никто не отвечает; в тишине раздается вдохновенный голос Марты:

— Если бы все народы мира согласились на разоружение! Вы читали последнее послание Павла Шестого?

Доминика нетерпеливо обрывает ее:

— Очень авторитетные люди говорили мне, что если война разразится, то не пройдет и двадцати лет, как человечество вновь достигнет современной стадии развития.

Жильбер поднимает голову, ему осталось пристроить всего четыре кусочка:

— Войны не будет, дистанция между капиталистическими и социалистическими странами скоро будет сведена к нулю. Мы перед лицом великой революции двадцатого века — производство сейчас важнее, чем собственность.

«Зачем же тогда тратить столько средств на вооружение?» — думает Лоранс. Но у Жильбера наверняка и на это есть ответ, а у Лоранс нет никакого желания оказаться еще раз посрамленной. К тому же Жан-Шарль уже ответил: без бомбы мы бы уже выпали из истории. А что это, собственно, значит? Очевидно, это было бы катастрофой, вид у всех подавленный.

Жильбер оборачивается к ней с милой улыбкой:

— Приходите в пятницу. Хочу, чтоб вы послушали мою новую стереорадиолу «Хай-Фай».

— Такую же, как у Карима и Александра Югославского, — говорит Доминика.

— Истинное чудо, — говорит Жильбер. — Послушаешь и перестанешь воспринимать музыку обычной радиолы.

— В таком случае я отказываюсь ее слушать, — говорит Лоранс. — Я слишком люблю музыку. (Ничего подобного. Я сказала это ради красного словца.)

Жан-Шарль очень заинтересован:

— Минимально, сколько стоит вся система?

— Моноустановку вы можете получить за триста тысяч старых франков, это минимум, жесткий минимум. Но это не то, совсем-совсем не то.

— А чтоб это было по-настоящему хорошо, что-нибудь около миллиона? — спрашивает Дюфрен.

— Послушайте, за хорошую моносистему надо заплатить от шестисот тысяч до миллиона. Я вам советую лучше брать моносистему, чем посредственную стерео. Стоящий многокаскадный усилитель продается за пятьсот тысяч франков.

— Я так и думал: минимум миллион, — говорит Дюфрен со вздохом.

— Есть способы потратить миллион глупее, — говорит Жильбер.

— Если Вернь получит заказ в Русильоне, я сделаю нам подарок, — говорит Жан-Шарль Лоранс. Он поворачивается к Доминике: — Он придумал потрясающий план городка отдыха, который там собираются строить.

— У Верня всегда потрясающие идеи. Но их не часто осуществляют, — говорит Дюфрен.

— Они будут осуществлены. Вы с ним знакомы? — спрашивает Жак-Шарль у Жильбера. — До чего увлекательно с ним работать; вся мастерская живет в ощущении подъема: чувствуешь себя не исполнителем, а творцом.

— Это самый крупный архитектор своего поколения, — ставит точку Доминика. — Он в крайнем авангарде урбанизма.

— Я предпочитаю все же работать у Монно, — говорит Дюфрен. — Мы не творцы, мы исполнители. Зато больше зарабатываем.

Юбер вынимает трубку изо рта.

— Стоит обдумать.

Лоранс встает, улыбается матери:

— Я стащу у тебя несколько далий?

— Конечно.

Марта тоже встает; она отходит вместе с сестрой.

— Ты видела папу в среду? Как он?

— У нас он всегда весел. Пререкался с Жан-Шарлем для разнообразия.

— Жан-Шарль тоже не понимает папу. — Марта взглядом советуется с небом. — Он такой особенный. Папа по-своему причащен божественному. Музыка, поэзия — для него это молитва.

Лоранс склоняется к далиям, от этого лексикона ее коробит. Действительно, у него есть что-то, чего нет у других, нет у нее (но что есть у них всех, чего у меня тоже нет?). Розовые, красные, желтые, оранжевые — она сжимает в руке великолепные далии.

— Хорошенький денек, девочки? — спрашивает Доминика.

— Чудесный! — восторженно говорит Марта.

— Чудесный, — вторит Лоранс.

Свет меркнет, она не прочь вернуться домой. Она колеблется. Она тянула до последней минуты: попросить о чем-нибудь мать ей так же трудно, как в пятнадцать лет.

— Мне надо тебя о чем-то попросить.

— О чем же? — голос Доминики холоден.

— Это касается Сержа. Он хотел бы уйти из университета. Его привлекает работа на радио или на телевидении.

— Тебе отец дал это поручение?

— Я встретила у папы Бернара и Жоржетту.

— Ну и как они? Продолжают разыгрывать Филемона и Бавкиду?

— О, я видела их всего минуту!

— Скажи твоему отцу раз и навсегда, что я не контора по устройству на работу. Я нахожу просто неприличным, что меня пытаются эксплуатировать таким образом. Я никогда ничего не ждала от других.

— Ты не можешь ставить папе в вину, что он хочет помочь своему племяннику, — говорит Марта.

— Я ставлю ему в вину, что он ничего не может сделать сам. — Доминика жестом отметает возражения. — Будь он мистиком, траппистом, я поняла бы. (Вот уж нет, думает Лоранс.) Но он предпочел роль посредственности.

Она не прощает ему, что он стал парламентским секретарем-редактором, а не крупным адвокатом, как она рассчитывала, выходя замуж. «Встал на запасный путь», — говорит она.

— Уже поздно, — говорит Лоранс. — Я поднимусь навести красоту.

Немыслимо позволить, чтоб на отца нападали, а защищать его и того хуже. Когда она думает о нем, у нее сжимается сердце, точно она в чем-то виновата. Оснований, собственно, нет — я никогда не брала сторону мамы.

— Я тоже поднимаюсь, мне надо переодеться, — говорит Доминика.

— Я присмотрю за детьми, — говорит Марта.

Очень удобно. С тех пор, как Марта ищет святости, она жаждет взвалить на себя все повинности и извлекает из них столь высокое блаженство, что можно все спихнуть на нее, не испытывая угрызений совести.

Причесываясь в комнате матери — а чертовски это красиво, деревенский дом в испанском стиле, — Лоранс делает последнюю попытку:

— Ты в самом деле ничего не можешь для Сержа?

— Нет. — Доминика подходит к зеркалу. — Ну и лицо у меня! В мои годы невозможно целый день работать и каждый вечер выезжать. Мне бы надо поспать.

Лоранс рассматривает мать в зеркале. Прелестная, совершенная картинка: женщина, которая стареет красиво. Стареет. Этого Доминика не приемлет. Она впервые сдает. Болезни, жестокие удары — ей все было нипочем. И вдруг в ее глазах смятение.

— Не могу поверить, что в один прекрасный день мне будет семьдесят.