— Интересно, что скажут через двадцать лет о фильме «Франция через двадцать лет», — говорит Лоранс.
— Кое-что в нем вызовет улыбку, как и в любом произведении о будущем, — говорит Жан-Шарль. — Но в целом фильм правдоподобен.
После всех этих бедствий контраста ради им показали Францию через двадцать лет. Триумф урбанизма: повсюду лучезарные города, напоминающие, с поправкой на высоту сто двадцать метров, ульи, муравейники, только залитые солнцем. Автострады, лаборатории, университеты. Один только минус: под тяжестью чрезмерного изобилия, объяснил комментатор, французы рискуют окончательно утратить энергию. Им показали снятых рапидом беспечных молодых людей, которые не дают себе труда передвинуть ноги. Лоранс слышит голос отца:
— Как правило, через пять лет или даже через год все обнаруживают, что планировщики и иные пророки полностью ошибались.
Жан-Шарль глядит на него с видом утомленного превосходства.
— Вам, вероятно, не известно, что в настоящее время предвидение будущего становится точной наукой? Вы никогда не слышали о «Рэнд корпорейшн»?
— Нет.
— Это мексиканская организация, располагающая сказочными средствами, которая опрашивает специалистов всех отраслей и определяет ведущую тенденцию. В работе принимают участие тысячи ученых во всем мире.
Лоранс раздражает его тон превосходства.
— Во всяком случае, когда нам рассказывают, что французы не будут ни в чем нуждаться… Нет необходимости консультировать тысячи специалистов, чтоб знать, что через двадцать лет у большинства еще не будет ванных комнат, поскольку в домах массовой застройки устанавливают по преимуществу только душ.
Она была шокирована этой деталью, когда Жан-Шарль изложил ей свой проект сборных жилых домов.
— А почему не ванны? — спрашивает Тереза Вюйно.
— Система труб стоит очень дорого, это подняло бы цены на квартиры, — говорит Жан-Шарль.
— А если снизить прибыли?
— Но, дорогая, если их слишком сократить, никто не станет интересоваться строительством, — говорит Вюйно.
Жена смотрит на него неприязненно. Четыре молодые пары: и кто кого любит? За что любить Юбера или Дюфрена, за что вообще можно кого-нибудь любить, когда спадает жар первого физического влечения?
Лоранс выпивает два бокала шампанского, Дюфрен объясняет, что в делах с земельными участками трудно провести границу между жульничеством и перепродажей: приходится идти в обход законов…
— Но то, что вы рассказываете, очень тревожно, — говорит Юбер. Он, кажется, в самом деле огорошен.
Лоранс обменивается с отцом понимающей улыбкой, они забавляются.
— Я отказываюсь в это верить, — говорит он. — Когда хочешь остаться честным, возможности находятся.
— При условии, что выбираешь иную профессию.
Марта снова завела пластинку; они опять танцуют: Лоранс пытается обучить Юбера джерку, он старается, потеет, остальные смотрят на него с насмешливым видом; внезапно она прекращает урок и подходит к отцу, который спорит с Дюфреном.
— «Вышел из моды», у вас эти слова с уст не сходят. Классический роман вышел из моды. Гуманизм вышел из моды. Но, защищая Бальзака и гуманизм, я, быть может, предвосхищаю завтрашнюю моду. Вы сейчас поносите абстрактное искусство. Значит, десять лет назад, когда я не клюнул на эту удочку, я вас опередил. Нет. Есть нечто неподвластное моде: ценности, истины.
Он говорит о том, о чем Лоранс часто думала, не такими словами, конечно; но теперь, когда они произнесены, она узнает в них собственные мысли. Ценности, истины, сопротивляющиеся моде, она верит в них. Но какие именно?
На абстрактную живопись нынче спроса нет, но на фигуративную тоже, в живописи кризис, чего вы хотите, была инфляция живописи. Толчение воды в ступе. Лоранс скучно. Я предложила бы им тест, думает она. У вас страховка, по которой компенсируется только ущерб, нанесенный третьему лицу; велосипедист, бросается, вам под колеса; что вы сделаете — убьете велосипедиста или раздолбаете машину? Кто искренне предпочтет заплатить восемьсот тысяч франков, чтобы спасти жизнь незнакомцу? Разумеется, папа. Марта? Сомневаюсь. Что бы там ни было, она всего лишь орудие в руках божьих: если господь бог решил призвать к себе беднягу… Остальные? Первая реакция, возможно, и была бы — не налетать, но потом, уверена, они бы об этом пожалели. «Жан-Шарль не шутил», — сколько раз за последнюю неделю она повторила про себя эту фразу? И опять повторяет. Может, это я ненормальная? Тоскую, томлюсь, что есть во мне, чего у них нет? Мне на этого рыжего плевать, но если бы я его раздавила, у меня на душе было бы прегнусно. Папино влияние. Для него нет ничего драгоценней человеческой жизни, хотя он и находит людей жалкими. И деньги для него роли не играют. А для меня играют, хотя ив меньшей степени, чем для всех. Она прислушивается, потому что говорит отец: сегодняшней ночью он куда менее молчалив, чем в прошлые годы.
— Кастрационный комплекс! Это перестало что-нибудь объяснять, поскольку им объясняют все. Представляю себе психиатра, который, войдя утром в камеру приговоренного к смерти, застал бы его плачущим. «Какой кастрационный комплекс!» — сказал бы он.
Они смеются и продолжают спор.
— Ты ищешь формулировку? Для какого нового продукта?
Отец улыбается Лоранс.
— Нет, я задумалась. Надоели мне их денежные истории.
— Я тебя понимаю. Они искренне убеждены, что счастье зависит от денег.
— Заметь, с деньгами легче.
— Я даже в этом не уверен. — Он садится рядом с ней, — я тебя совсем не вижу в последнее время.
— Я много занималась Доминикой.
— Она горячится меньше, чем когда-то.
— Это депрессия.
— А ты?
— Я?
— Как твои дела?
— Праздничная пора утомительна. Да еще на носу выставка-продажа белья.
— Знаешь, о чем я подумал: нам бы надо вместе поехать куда-нибудь ненадолго.
— Вместе?
Старая нереализованная мечта; сначала она была слишком мала, потом появился Жан-Шарль, дети.
— У меня отпуск в феврале, я хочу им воспользоваться, чтоб снова повидать Грецию. Хочешь поехать со мной?
Радость, как фейерверк. Ничего не стоит получить две недели отпуска в феврале, и у меня на счету есть деньги. Неужели бывает, что мечта становится реальностью?
— Если дети будут здоровы, если все будет хорошо, я могла бы, может, устроиться. Но мне это кажется чересчур прекрасным…
— Ты попытаешься?
— Конечно. Я попытаюсь.
Две недели. Наконец у меня будет время задать все вопросы, выслушать все ответы, которых я жду годами. Я познаю вкус его жизни. Я проникну в секрет, делающий его столь непохожим на всех, на меня в том числе, возбуждающий во мне любовь, которую я не испытываю ни к кому, кроме него.
— Я сделаю все, чтобы это удалось. Но ты, твои планы не, изменятся?
— Клянусь деревянным и железным крестом, солгу — так гореть мне вечным огнем, — говорит он торжественно, как говорил, когда она была девочкой.
Мне вспоминается фильм Бунюэля; он никому из нас не понравился. И все же последнее время я не могу от него отвязаться. Люди, замкнутые в магический круг, случайно повторили мгновение прошлого; они восстановили распавшуюся связь времен и тем самым ускользнули из западни, в которую неведомо как попали. (Правда, вскоре ловушка опять за ними захлопнулась.) Я бы тоже хотела вернуться назад; разрядить капканы, осуществить то, что было упущено. А что было упущено? Даже не знаю. У меня нет слов ни для жалоб, ни для сожалений. Но комок в горле мешает мне есть.
Начнем сначала. Спешить некуда. Занавески я задернула. Лежа с закрытыми глазами, перебираю наше путешествие, картину за картиной, разговор за разговором.
Взрыв радости, когда он спросил меня: «Хочешь поехать со мной в Грецию?» И все же я колебалась. Жан-Шарль уговаривал. Он считал, что я в подавленном состоянии. К тому же я дала согласие на то, чтобы показать Катрин психологу: он полагал, что в мое отсутствие им будет легче наладить отношения.
«Проделать путь до Афин в „каравелле“, обидно!» — говорил папа. А я люблю реактивные самолеты. Машина резко взмывает в небо, я слышу, как рушатся стены моей тюрьмы, моей узкой жизни, стиснутой миллионами других, о которых мне ничего не известно. Громады городских ансамблей и крохотные домики отступают, я лечу поверх всех загромождений, освобожденная от силы тяжести; над моей головой разворачивается беспредельно голубое пространство, под ногами стелются белые пейзажи, ослепительные и несуществующие. Я вне их: нигде и повсюду. И отец принялся рассказывать о том, что он мне покажет, о предстоящих нам с ним совместных открытиях. А я думала: «Мне нужно открыть тебя».
Посадка. Теплый воздух, смешанный запах бензина, моря и сосен; чистое небо, вдали холмы, один из которых называется Гиметт; пчелы, собирающие добычу на лиловой земле. А папа переводил надписи на фронтонах домов: вход, выход, почта. Мне нравилось детское ощущение таинственности языка, возрождавшееся во мне при виде этих букв, нравилось, что, как в детстве, смысл слов и вещей приходил ко мне через папу. «Не смотри», — говорил он мне на автостраде. (Несколько разочарованный тем, что она заменила старую, в ухабах, дорогу его молодости.) «Не смотри: красота храма неотделима от пейзажа; чтобы оценить всю его гармонию, на него следует смотреть с определенного расстояния, не ближе и не дальше. Наши соборы волнуют издалека так же, а иногда и больше, чем вблизи. А тут совсем по-иному». Эти предосторожности меня умиляли. И в самом деле Парфенон на вершине холма был похож на гипсовые репродукции, продающиеся в магазинах сувениров. Никакого величия. Но мне это было безразлично. Мне было важно ехать рядом с папой в оранжево-серой ДС — у этих греческих такси странные цвета: черносмородинового шербета, лимонного мороженого, — и знать, что впереди двадцать дней. Я вошла в комнату гостиницы, разложила вещи, не чувствуя себя в роли туристки из рекламного фильма: все, что со мной происходило, было подлинным. На площади, которая выгл