По следам я установил, что медвежат было трое. Этой весной, выбравшись из берлоги вместе с матерью, медвежата впервые увидели свет солнца, и теперь, веселые, озорные, они носились по таежным тропам. Мать-медведица, видимо, была строга, и медвежата частенько получали от нее увесистые шлепки. От таких расправ—наказаний на коричневой глине дороги оставались скользнувшие назад пятками следы небольших лапок провинившегося медвежонка. Так вся семья и добралась до ручья, переправилась по мостку через водную преграду и прошла совсем рядом с тем местом, где чуть позже я разложил костер.
К медведице с медвежатами я откровенно испытывал почтительное уважение и особенно не хотел в своей первой дороге по тайге встречаться с дородной мамашей лицом к лицу. Кто ее знает, как поведет она себя при встрече с человеком, который забрался в ее личные владения? Кто знает, как поведут себя малыши? Вдруг медвежата кинутся ко мне, чтобы поиграть, а смурная мать подумает, что я их обижаю. Нет, уж лучше держаться подальше от такой «веселой семейки».
Встреча с медведицей и ее медвежатами оставалась пока для меня крайне нежелательной: пока я еще не очень верил в то, что медведица-мамаша, занятая воспитанием малышей, может доброжелательно отнестись к человеку, помешавшему ее семейному счастью…
Я шел навстречу следу медвежьего семейства, шел, как говорят охотники, «в пяту», видел свежие и старые следы, омытые дождем, обветренные, и находил новые подтверждения тому, что шагаю сейчас по территории еще одного медвежьего «дома».
Медведица жила здесь, исправно посещала значительный участок моей сегодняшней дороги. Развороченные муравьиные кучи, сбитые грибы, ножки от грибов, раскиданная труха старых пней и покопы... Хозяйство медведицы заканчивалось последним растрепанным муравейником. Здесь медведица выходила из леса на дорогу и вчера и еще раньше. А может, и сейчас, в тишине туманного раннего утра под робкий писк только что пробудившихся рябчиков медведица бредет сюда к дороге берегом лесного ручья...
Лес молчал настороженно и чутко. От напряженной лесной тишины, от ожидания возможной встречи с хозяйкой тайги становилось не по себе, и мысли то и дело возвращались к оружию... Но никто не вышел на дорогу ни справа, ни слева, никто не показался ни сзади, ни впереди меня. Не услышал я и ни одного лесного треска, шороха.
Треск в кустах услышал я уже на Черепове. Неширокая, но длинная и извилистая поляна когда-то была пашней. В этом году пашня заросла травой, но по остаткам соломы, по редким щетинкам прошлогодней стерни, что кой-где проглядывала среди буйного разнотравья, можно было догадаться, что год тому назад шелестел здесь вызревшими до белизны сухими метелками густой овес.
Овес рос в прошлом году по всей поляне, поднимался наверх к рядку ровненьких сосенок и спускался вниз к невысоким корявым кустам ольшаника. Наверное, из этих кустов и выходили в прошлом году «на овсы» медведи… Сначала зверь чутко прислушивался и принюхивался, проверял, выжидал и только тогда, когда убеждался, что на поляне никого нет, неслышно брел к овсяному клину и долго обсасывал овсяные метелки, широко загребая их своими охватистыми лапами.
Здесь за кустами ольшаника и услышал я негромкий треск сучка. Треск повторился, но уже в стороне — я не мог ошибиться: от кустов ольшаника глубже в лес кто-то уходил. Лось или медведь?
Треск больше не повторился. Нет, это не лось — лось уходит от человека дальше, дольше шумит в лесу, и по этому шуму можно точно проследить его путь. Скорей всего, это был все-таки медведь. Но почему он уходил так неосторожно и позволил себе сломать по дороге не один сучок?.. Взрослый медведь ходит тише, незаметней. Он не ломает сучки под лапой на каждом шагу. Медвежья лапа как бы обтекает подушечкой ступни каждую сухую ветку, попавшуюся на пути. Да и не будет медведь шагать просто так, то и дело наступая на сухие ветки. А уж если сучок или ветка, попавшая под лапу, и треснет под тяжелым зверем, то медвежья лапа, большая, мягкая, погасит звук, как ватный тампон глушит треск ломающегося стекла ампулы. Вот почему так тихо, так неприметно бродит по тайге большой тяжелый зверь. Поэтому и я, отправляясь в лес, чаще надевал мягкие резиновые тапочки-кеды, чем резиновые сапоги. Кеды глушат мои шаги. Но почему зверь, если это был медведь, сейчас так «гремел»?
Все-таки это был медведь — я разыскал его следы, ясные, чистые на свежей от росы и податливой почве. Наверное, это был медведь-подросток, след у него оказался небольшим, шаг нешироким. Возможно, этого медведя-подростка никто никогда не пугал, и природная осторожность еще не потребовалась ему.
Я обошел поляну, добрался по дороге до небольшого лесного ручья, встретил старые и новые следы медведя-подростка и еще раз мог утверждать, что отыскал новое владение медведя. Третий медвежий «дом». Рядом с «домом» медведицы. Ни медведица, ни медведь-подросток не заглядывали друг к другу в гости — следы этих зверей не встречались, не пересекались друг с другом.
Я возвращался обратно по дороге, перебирался через ручей, вдоль которого бродила медведица-мать со своим детским садом, снова возвращался к поляне со странным именем Черепово и снова не видел, чтобы соседи наведывались друг к другу в гости. Между двумя медвежьими «домами» была как бы естественная граница — хиленький ручей, который ни один из соседей, видимо, не осмеливался перейти.
Итак, три медвежьих хозяйства, три «дома» на двадцати четырех километрах лесной дороги, совсем недавно оставленной людьми.
«Дома» четко очерчены, огорожены «заборами» — следами животных, между владениями соседей естественные рубежи — «вспаханная полоса». И все это без нарушений, строго и верно.
Нет, честно говоря, я не ожидал, что еще по пути к лесной деревушке придется мне трижды стать «нарушителем» чужих границ, трижды вступать во владения хозяев тайги. Что же будет дальше, когда окончится эта дорога и к дальним озерам потянутся чуть приметные таежные тропы? Может, там, дальше, медведи настроили целые редуты, миновать которые без оружия человеку будет очень нелегко. Ведь медведи-то, в общем, домоседы, крепкие «хозяева», привязанные к своему «дому», к своей территории. А не получится так, что эти упрямые звери не захотят мириться с моим присутствием?
Отгонное пастбище
В лесной деревушке, оставленной людьми, жили в то лето два пастуха: Петро и Василий. Деревушка была небольшой. Два десятка домов тесной кучкой стояли на берегу озера и были огорожены со стороны пашни длинной и высокой изгородью-огородом [1]. Когда-то сразу за этой изгородью тянулись широкой полосой поля. Поля в свою очередь тоже были обнесены высокой изгородью. Это было уже второе кольцо-ограда вокруг деревни. А сразу за этим вторым кольцом начинались лесные пастбища — поскотина.
Огороды-изгороди не допускали скот к посевам со стороны пастбища и не выпускали скот на поля из деревни. Чтобы попасть из деревни на пастбище, скоту предстояло пройти по длинной дороге-улице, выгороженной, отделенной от пашни с обеих сторон высоким и прочным забором. Вход в улицу из деревни преграждался воротами-отводом. И каждое утро пастухи открывали, отводили в сторону эти ворота и гнали стадо пастись. Стадо, миновав по улице-дороге поля, подходило еще к одним воротам-отводу и только после этого попадало на лесное пастбище.
Пастбище-поскотина больше походило не на пастбище, а на прореженное вырубками и лесными полянами редколесье. За редколесьем высокой темной стеной стоял сплошной еловый лес. В этот лес путь стаду был закрыт еще одним ограждением — высоким, непролазным забором — осеком, который сооружали, косо укладывая друг на друга молодые березки, осинки, елки, срубленные прямо тут же на краю поскотины.
Когда-то изгороди-огороды и осек, окружающий поскотину, были крепкими и неприступными для стада. Но сейчас за этими ограждениями никто не смотрел, и они где осели, где покосились, где упали. Кой-где в осеке проделали ходы-лазы медведи и лоси, и теперь пастухам приходилось внимательно следить, чтобы скот не ушел с пастбища в глухой лес.
К вечеру стадо возвращалось домой, ворота-отвод плотно закрывались, и телушки во главе со своим злым и упрямым быком всю ночь до утра стояли под окнами домов. Утром стадо отправляли снова на пастбище. Телушек не били, не подгоняли батожками, а просто открывали для них ворота в изгороди, и они сами шли то на Выгородки, то на Новины, то к Щучьему ручью.
Куда, в какую сторону открывать на этот раз ворота, куда направить нынче стадо, решал Петро, небольшого роста, тихий человек, с рябым лицом и вечно улыбающимися глазами. Петро хромал после войны, и теперь, припадая на одну ногу, шел вслед за стадом с батожком в руке. Часто Петро шел впереди стада, ласково поманивая за собой телушек. Звал он их как-то особенно нежно. «Пестроньк, Пестроньк», — слышалось впереди стада, и все стадо не торопясь шло за пастухом. Когда Петро брал с собой на пастбище соль, телушки шли быстрее.
К обеду Петро возвращался в деревню, оставляя телушек на пастбище одних, месил и пек хлеб, сбивал масло, варил кашу, уху. Вечером, когда стадо подавало сытые голоса у изгороди, Петро просматривал телушек, уговаривал дурных успокоиться, никогда не считал их по головам, а знал подопечных «в лицо», и если обнаруживал, что какой-то телушки дома нет, то прихватывал батожок и, устало хромая, уходил в ночной лес.
В лесу на тропах он искал следы заблудших животных, обреза́л их путь, угадывал, куда они пошли, в какую сторону и зачем, и всегда приводил их в деревню. Вернувшись из леса после таких долгих поисков, Петро молча хлебал уху, пил чай, курил и только после этого принимался что—нибудь негромко рассказывать.
Рыбу для ухи, мясо для супа добывал в лесу Василий, неуемный таежный охотник и рыбак. Промышлял Василий на тех же самых дальних озерах, куда собирался отправиться я, пропадал он другой раз в тайге дня три-четыре, возвращался всегда прокоптившимся в курной избушке, голодным, истосковавшимся по куреву. Но был всегда веселый и разбитной.