За такого вот несчастливца усиленно ратовали его друзья по институту, добиваясь, чтобы «хоть что-нибудь напечатали». Одного из друзей, одаренного писателя, я как-то спросила в разговоре с глазу на глаз:
— Ну скажите откровенно, вы же любите и понимаете литературу… Вы действительно считаете вашего друга талантливым или хоть подающим какие-то надежды?
— Нет, — честно ответил он, — но человек он литературно грамотный и уже «отравлен» литературой; наконец, ему уже перевалило за тридцать, куда он теперь денется? Все равно он будет существовать где-то около литературы. Да и парень хороший…
А за что такая горькая судьба хорошему парню, которому теперь уже никто, наверно, не решится сказать правду?..
Цыплят можно выращивать в инкубаторах, писателей — нельзя.
Вскоре после Отечественной войны во время одной из наших нечастых встреч Александр Фадеев, вдруг загоревшись, поманил меня к письменному столу: идите сюда покажу кое-что интересное!
На расчерченном листе бумаги — диаграмма.
— Вот, подсчитал по пятилетиям, включая два предреволюционных, сколько появилось новых писательских имен. Ну, не всяких имен, конечно, а писателей, которые остались в литературе.
Простить себе не могу, что не записала тогда подсчет, сделанный Фадеевым! После революции от пятилетия к пятилетию шел рост, кривая неуклонно тянулась вверх. Как всегда, когда что-либо волновало и радовало его, Фадеев густо порозовел, помолодел, голос приобрел звонкость.
— Видите! — восклицал он. — Первое пятилетие после революции: фронты, голод, разруха, народ малограмотен, а то и вовсе неграмотен, да и не до литературы… И все же потянулись! Потянулись не ради славы — чтобы рассказать о революции, о небывалом народном опыте… А потом растет грамотность, миллионы людей приобщаются к культуре, к переустройству жизни, и пошли выявляться таланты — новые таланты! — из самой гущи, до революции многие из них не пробились бы, захирели. Видите, какой рост!
Но вот победная линия дошла до пятилетия 1940–1945… и будто сорвалась в пропасть. Фадеев осторожна провел пальцем по образовавшемуся провалу:
— А этих всех убили…
Он низко склонил голову, и стало заметно, что он почти совсем сед.
Когда он распрямился, лицо его казалось старым. Оживало оно постепенно: что-то проблеснуло в глазах, разгладился лоб, улыбка чуть тронула губы.
— Готовим сейчас всесоюзное совещание молодых. Какие люди приходят! Один к одному — воины. Обстрелянные, опаленные, глаза взрослые, умудренные какие-то… а заглянешь в анкеты — мальчишки, со школьной скамьи да на фронт, по три-четыре года в пекле… В ближайшие годы они заговорят, по-настоящему заговорят!
Карандашом пунктиром он продолжил на диаграмме, линию подъема круто вверх. И не ошибся. Из самого пекла жесточайшей войны пришло в литературу большое и ценное пополнение. И опять не ради славы потянулись люди к перу — пережитое распирало их, кровь и пепел стучали в их сердца: рассказать! Рассказать всем сегодняшним и будущим людям, как оно было, продлить жизнь погибших товарищей, донести до всех, какой ценой была удержана или отвоевана каждая пядь родной земли, каждая безвестная деревушка, и что люди думали, и чем жили на войне, и что надо помнить, помнить! — и не растерять в дни мира… Бесценный опыт всенародной борьбы был их личным опытом, и эта слиянность личного и всенародного насыщала страницы книг жгучей правдой, которую не заменишь ни усилиями воображения, ни дотошным изучением.
Вот такие были дипломы…
А потом им, вышедшим из пекла, предоставили все — встречи с опытными писателями на всесоюзных семинарах и литературных объединениях, учебу в Литературном институте и на Высших литературных курсах. Одаренный человек, знающий, что он хочет и должен сказать людям, будет жадно впитывать знания и вникать в опыт мастеров, но пойдет своим путем. Он мог бы «до всего дойти» и в одиночку, но медленней.
Война — крайний случай, и не она как таковая породила большую литературу, выдвинув молодые таланты и захватив многих уже известных писателей, именно в эти годы достигших творческих вершин. Захватывающе высокой была цель — отстоять от фашизма свою родину и саму жизнь на земле. Борьба шла всенародная, судьбы писателей были неотрывны от судьбы всего народа. У фашистов хватало умелых воинов и фанатичной веры в Гитлера, Гитлер и его идеологи всеми силами поощряли возникновение произведений искусства, проникнутых идеями фашизма, однако мы знаем, что фашистского искусства так и не возникло. Человеконенавистничество и жестокость не питают таланты, а глушат и выхолащивают их.
«…поэзия существует потому лишь, что находит свою вечную правду в прекраснейших побуждениях человеческого сердца».
Эти слова Ференца Листа мне кажутся точными. Для музыки, для стихов, для искусства вообще.
Проработав в литературе больше сорока лет, я и до сих пор бываю совсем не уверена в своих силах, не знаю, владею ли волшебной палочкой, чье легкое прикосновение неведомо как превращает труд в искусство, и что это такое — настоящий писатель, и в чем чудо воздействия его созданий на читателя, и почему приходит успех к одной книге и минует другую, быть может лучшую…
Помню, на одном редакционном совещании принимали к изданию первые книги двух новых авторов — назовем их С. и Н. Одаренность первого не вызывала сомнений, и книга прошла без сучка без задоринки, вторую книгу встретили холодновато. Отстаивая ее, я сказала, что С. и Н. мне кажутся наиболее талантливыми и интересными из появившихся за последнее время молодых писателей, — и сразу вспыхнул ожесточенный спор, как всегда бывает, когда говорят люди заинтересованные, пристрастные к своему делу. Голоса повысились, глаза засверкали.
— Как вы можете сравнивать! — кричали одни. — С. талантлив от бога, посмотрите, какие у него детали, как точен стиль! А ваш Н. угловат, неуклюж, никакой он не писатель, разве что темы современные!
— Да, неопытен, не блещет стилем, — возражали другие, — но характеры-то интересные, новые, проблемы свои, из жизни взятые, нет ничего заемного, ни шаблонных мыслей, ни готовых ситуаций!
— А что, что у него так уж ново и нешаблонно?!
Начали разбирать произведения бедняги H., от них клочья летели, при этом было высказано немало справедливых упреков. Но вот что выяснилось в этом запальчивом споре: самые яростные противники Н. запомнили прочитанное, хотя читали полгода или год назад, запомнили и людей, и ситуации, в которых герои действовали. С плохими вещами так не бывает, прочитаешь — и назавтра уже не помнишь. Про С. в пылу спора забыли — потому ли, что никто не отказывал ему в умении писать, или потому, что за написанным не вставала личность, вызывающая интерес?..
Прошли годы. И С., и Н. закрепились в литературе, у обоих уже немало книг, но более известен и близок читателям все же Н. Есть такой безошибочный показатель: взяв в руки новую книжку журнала и найдя в оглавлении знакомого автора, читатель начинает чтение именно с его вещи, зная, что наверняка будет интересно, в чем-то неожиданно, потому что автор вовлечет его в мир значительных чувств и насущных проблем, а потом — понравится вещь или нет — будет о чем подумать, к чему вернуться воображением… Так вот, я много раз убеждалась: встретив в оглавлении имя H., читатели раскрывают журнал на его вещи и вовлекаются в мир чувств и мыслей, куда ведет их незаурядная личность автора. Так было и с первыми, угловатыми произведениями H. С тех пор его дарование окрепло, выработался у него свой стиль и еще что-то самое главное, без чего нет литературы. Безупречен ли его стиль? Далеко не всегда. Но…
Я не считаю Н. великим писателем, думаю, что и Флобер с некоторым преувеличением написал то, что мне сейчас вспомнилось:
«Великие люди часто пишут весьма плохо, и тем лучше для них. Не у них следует искать искусство формы, а у второстепенных авторов».
И еще одна мысль Флобера:
«Сила произведения достигается, грубо говоря, напористостью, то есть неослабевающей, проявляемой от начала до конца энергией».
А вот что записал однажды в дневнике Лев Николаевич Толстой:
«Утонченность и сила искусства почти всегда диаметрально противоположны».
В моем письменном столе хранится потрепанный конверт с надписью «Умные выписки». Я не занималась специально их собиранием, но, читая в разное время книги талантливых людей, их письма и дневники, иногда выписывала на карточки мысли, созвучные моим или требующие размышлений. Недавно просмотрела их — большинство выписок все на ту же тему: что же оно такое, писательство и творчество вообще? Крупные таланты потому и крупные, что неповторимы и несут людям свой законченный и все же текучий, переливающийся светом, обособленный мир, вникли — и вдруг поймешь, что это мир общий, но глубже и вернее понятый, щедро раскрытый тебе и всем, кто способен воспринять. Как это делается?
«Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них 1/1000 000, ужасно трудно. И этим я занят».
Так писал Толстой Фету во время работы над «Войной и миром».
Любой писатель знает, как это «ужасно трудно», хотя и увлекательно, — среди множества множеств возможных приблизительно верных поступков, движений, слов найти единственно верные поступок, жест, слово для каждого из людей, о которых он пишет. Гений — тот, кто их находит всегда и для каждого, даже третьестепенного персонажа.
Почему тоскующая в деревне Наташа Ростова, слушая чужие скучные разговоры, а потом спускаясь по лестнице верхом на брате, произносит: «Остров Мадагаскар. Ма-да-гас-кар»?.. Мы не знаем сложной цепи ассоциаций, подсказавших автору именно это вынырнувшее из ученических времен название, но мы знаем — тут жизненная правда, искра высокого искусства, высветлившая для нас внутреннее состояние Наташи точнее, чем любое описание. Как он возник у писателя, этот остров Мадагаскар? Из внезапного озарения? Или как итог долгих поисков, меняющихся вариантов? Не знаю, отражено ли в черновиках «Войны и мира» рождение этих нескольких строк, и не хочу заниматься розысками я уточнениями, они не имеют для меня значения, потому что счастливые озарения, какими бы они ни казались внезапными, не возникают из пустоты, а вспыхивают на пиках творческого напряжения. Труд, труд, труд. «Ужасно трудно…»