Здравые смыслы — страница 22 из 77

«По смущенным и хмурым комментариям самого Шемякина, дебош случился в результате совместного запоя с его другом Владимиром Высоцким. Оба запойных таланта (…) допились в этот раз до того, что Шемякин влез на крышу движущегося такси и якобы размахивал на крыше саблей, требуя, чтобы его везли на Rue Jacob, в галерею Дины» («Книга мертвых – 2. Некрологи»).

Главное тут, конечно, не пьянка и сабля, эка невидаль, а дефиниция – «таланты». Лимонов всегда иронизировал над богемными ярлыками, согласно которым все в компании напропалую «гении»; потому «талант» – у него дорогого стоит. Даже с эпитетом «запойный» и тридцать с хвостиком лет как посмертно.

Эдуард в последние годы только и делает, что сближается и смягчается: «Сочтемся славою, ведь мы свои же люди».

Действительно, свои. Поэты русские и уже, наверное, вечные.

Европа Шарикова и Преображенского. О главном учебнике народной политологии

Отечественная интеллигенция весьма преуспела, подсадив народ на одно из главных своих евангелий – повесть Михаила Булгакова «Собачье сердце».

С другими прослоечными евангелистами так не получилось. Давайте навскидку. Дилогия Ильфа-Петрова? Но за полвека (считая от советских 60-х) романы про Остапа Бендера так прочно укрепились в народном сознании, что интеллигенции остается лишь конфузливо морщиться. «Совок, совок!» – попрекала меня одна живописная старая хиппи за обороненную в беседе цитату.

Стругацкие? Но тут скорей обратный процесс – увод вполне популярных книжек в высоколобые сферы; процесс убедительно иллюстрирует посмертный фильм Германа-старшего «Трудно быть богом». И процесс по-своему закономерный: дабы убедительней звучало мелкое философствование на глубоких местах (про торжество серости как условие прихода к власти черных, про орла нашего дона Рэбу; про то, что умные не нужны, а надобны верные) – круг должен быть узок, а далекость от народа – страшной.

«Доктор Живаго»? Не смешите. «Архипелаг ГУЛАГ»? Народ не читал, но знает, что много вранья. Да что там, даже «Иван Денисович» из евангелия превратился в тему для сочинений.

Остается, пожалуй, «Мастер и Маргарита», но ненадолго, снижение культового статуса налицо, равно как и возрастная миграция – в разряд литературы для юношества. А там и до детского разряда недалеко, что справедливо: детская книжка «Мастер и Маргарита» пусть и уступает, на мой взгляд, таким детским книжкам, как «Остров сокровищ» и, скажем, «Приключения Гекльберри Финна», все равно чудо как хороша. Если не путать ее с настоящим Евангелием и не отвлекаться на общий генезис 20-х годов. Иначе от мифа об уникальности «МиМ» мало чего останется.

Таким образом, «Собачье сердце» в рассуждении национального согласия – явление практически безальтернативное. И тем загадочное.

Впрочем, такую всеохватность наблюдатели связывают не с повестью Булгакова как таковой (впервые опубликованной в СССР в журнале «Знамя», № 6, 1987 г.), а с одноименным телевизионным фильмом Владимира Бортко («Ленфильм», 1988 г.; мало кто знает, что была еще экранизация итальянского режиссера Альберто Латтуады, с Максом фон Зюдовом в роли профессора Преображенского).

Однако после шумного успеха комедии Леонида Гайдая никто не кинулся перечитывать пьесу «Иван Васильевич» и микшировать пивную аналитику с историческими обобщениями.

Сериальная экранизация «Белой гвардии» (а до этого были фильмы Алова и Наумова, Владимира Басова – «Бег» и «Дни Турбиных» соответственно) никак не актуализовала лучшую булгаковскую прозу даже на фоне украинского политического кризиса.

Между тем уже более трех десятилетий «Собачье сердце» уверенно лидирует во всех индексах цитируемости. Является учебником народной политологии. Отдувается за русскую литературу в социальных сетях и диагнозах.

Самый знаменитый саратовский губернатор (я не Столыпина имею в виду) без устали цитирует повесть Булгакова и призывает перечитывать ее, как Библию. Иногда столь навязчиво, что хочется адресовать Дмитрию Федорычу Аяцкову реплику учителя истории Мельникова (Вячеслав Тихонов) из отличного советского фильма «Доживем до понедельника»: «В твоем возрасте люди читают и другие книжки…»

Но Аяцков, как ни крути, натура уходящая, а вот в актуальный политический контекст «Собачье сердце» неустанно вводит Николай Васильевич Панков – крупнейшая величина современной саратовской политики, видный единоросс и депутат Госдумы.

Симпатичная и умненькая радиоведущая, дискутируя со мною на «Серебряном дожде», соединила нежелание профессора Преображенского помочь детям Германии с насильственной благотворительностью в адрес обновленного Крыма. И долго не желала принять мой аргумент о том, что профессор мог просто пожертвовать германским детям полтинник, не покупая журнала.

Это я только своими земляками ограничиваюсь…

Были, конечно, и ревизионистские вылазки. Эдуард Лимонов, с присущей ему категоричностью обозвал «Собачье сердце» – «гнусным антипролетарским памфлетом» (едва ли Эдуард Вениаминович знал о рецензии Льва Каменева: «Этот острый памфлет на современность печатать ни в коем случае нельзя»). А питерский прозаик Сергей Носов в замечательном эссе «О нравственном превосходстве Шарикова над профессором Преображенским» прямо обвиняет повесть в антигуманизме, а главного ее «положительного» героя именует не иначе, как «инакофоб, биорасист, безответственный вивисектор», который «демонстрирует поразительную нравственную глухоту».

Тем не менее литераторы-ревизионисты продолжают видеть в профессоре медицины Филиппе Преображенском и муниципальном служащем Полиграфе Шарикове прямых социальных антагонистов. Как, собственно, и читатели-зрители.

Ф. Ф. Преображенский воспринимается читателем-зрителем как стопроцентный европеец, носитель буржуазных морали и ценностей. Более того, сам писатель твердит нам об этом едва ли не на каждой странице. Устами учеников, пациентов, друзей и недругов, газетчиков… «Если б вы не были европейским светилом»; «Не имеет равных в Европе… ей-богу!»; «вы величина мирового значения» и т. д.

Филиппу Филипповичу так надули в уши, что он и сам видит в себе персонифицированный образ этой самой Европы в Советской России 1924–1925 годов.

А если европеец, то стопроцентный русский интеллигент, а следовательно, убежденный либерал. Так получилось, что у нас все это практически синонимы.

Напротив, в Полиграфе Шарикове, при всей научно-фантастичности, прямо-таки футуристичности его происхождения, нам предлагают узреть эдакий вполне народный типаж, вышедший из самых архаичных глубин национальной подсознанки. Грянувшего хама, готового оседлать Революцию и новые порядки при поддержке властей, ибо руками шариковых можно душить не одних котов… Бездельника и демагога, выдающего низость, неразвитость и грубость за некое новое пролетарское сознание.

В современном фейково-дискуссионном стиле Шариков «ватник-москаль», «кацап-портянка», оккупант, зомбипатриот и беркутовец.

Впрочем, если мы начнем разбираться в европейских рейтингах профессора Преображенского, обнаружим, что они вполне могут оказаться мифом. Медицина развивалась в начале XX века стремительно, а научные контакты (конференции, симпозиумы, публикации в специализированной периодике, стажировки в ведущих клиниках) Филиппа Филипповича с Западом, надо полагать, прервались в 1914 году – с началом мировой войны. Революция и вовсе вырвала практику и опыты Преображенского из европейского контекста. Итого – десять лет, пусть и неполной изоляции. В 1924–1925 годах речи о железном занавесе еще не идет, какие-то дискретные связи могут сохраняться, но то, что Россия – отрезанный от Европы ломоть в цивилизационном смысле – достаточно очевидно.

Это ни в коей мере не умаляет заслуг и научных талантов Преображенского. Просто все разговоры о европейском значении профессора весьма субъективны. Причем с двух сторон. Мотивации поклонников и пациентов Преображенского понятны, но и Советской власти лестно, когда такое светило, пусть и балансируя на грани лояльности, не эмигрировало на Запад, но осталось работать в Москве. Филипп Филиппович еще и действенное орудие советского пиара, к тому же – в экспортном применении.

Любопытна и стилистика этих умозрительных рейтингов. Она вполне архаична и народна. Наш-то, наш-то… Утер нос немчуре и лягушатникам!.. Так в пролетарских гаражных застольях говорят о знакомом башковитом рационализаторе – мастере цеха. «В Америке Степаныч давно бы стал миллионером»…

Собственно, через двадцать лет эта стилистика стала государственной политикой – в сталинской борьбе с низкопоклонством перед Западом, идейный толчок которому дало письмо вождю от академика П. Л. Капицы…

И собственно, «европейские» восторги по адресу Преображенского – априорное признание чужих приоритетов при не очень, зачастую, глубоком знании предмета – калька с сегодняшних либеральных настроений.

Но есть пространство пиара, а есть – быт, реальность, человеческие отношения.

Уже первое появление профессора в повести сопровождается поступком, мягко говоря, не европейским. Преображенский покупает в кооперативе краковской колбасы: приманить бродячего пса. «Размотал бумагу, которой тотчас же овладела метель…» У профессора, европейского светила, даже не возникло мысли утилизировать обертку в карман роскошной шубы, чтобы донести до урны. Или мусорного ведра дома.

Известный эпизод с приходом домкомовцев. Когда на профессора начинает очень уж наезжать с «уплотнением» Швондер, Филипп Филиппович прибегает к «телефонному праву». Он звонит своему пациенту, большому начальнику (в тексте повести его зовут Виталий Александрович, в фильме – Петр Александрович, «Петр» – «камень», то есть Каменев, тогдашний московский градоначальник, актер, однако, напоминает Сталина). И по сути, шантажирует пациента невозможностью провести операцию. Громко и демонстративно. Тут ведь не одни «понты» – разумеется, профессор решил бы свой вопрос, не прибегая к публичным имиджевым эффектам. Пахнет и разглашением врачебной тайны – собственно, ни для кого не секрет, что Филипп Филиппович делает «операции по омоложению», то есть возвращению сексуальной потенции.