Здравые смыслы — страница 29 из 77

И при всей эффектности сравнения, Рондарев ошибся. Посыл у Быкова и Прилепина как раз совершенно не ревизионистский. Для них – Леонов и Маяковский вовсе не прошлое, но настоящее и, вполне возможно, будущее, оба не мыслят литературу в категориях человеческой биологии, физического умирания писателя; не готовы мерить ее календарями. Сам непостулируемый конфликт между публикой, полагающей пропагандистов советских книг и имен кладбищенской командой (не важно – могильщиков или эксгуматоров) и писателями, для которых бренность – вообще внелитературная категория, – это одна из важных примет современности. Философии времени.

И Быков, к какому бы берегу и лагерю ни прибивался сегодня, сделал Маяковского в том же концептуальном ключе, в каком Прилепин – Леонова, Сергей Шаргунов – замечательную «Погоню за вечной весной» (ЖЗЛ Валентина Катаева), а Михаил Елизаров – великолепный очерк об Аркадии Гайдаре в «Литературной матрице». Маяковский – персонаж русской вечности, который сегодня стынет на постаменте, а завтра постучит в дверь с повесткой о всеобщей мобилизации. Этот настрой выражает финальная фраза «Тараса Бульбы»: «Козаки живо плыли на узких двухрульных челнах, дружно гребли веслами, осторожно минули отмели, всполашивая подымавшихся птиц, и говорили про своего атамана». А еще точнее:

«Меня тронули за плечо.

– Эй, вы говорили по-русски? – спросил юноша с зелеными волосами, худой, высокий и большеносый.

– По-русски.

– Слушай. Ты можешь мне сказать, кто был этот парень Маяковски? Не is fucking Great!

Я ему объяснил, как мог».

Пограничник Валентин Распутин

Прочитав известное количество слов и фраз о Валентине Григорьевиче Распутине, делаю очередные наблюдения о времени.

Мы дожили до полного смешения жанров «некролога» и «пинка вдогонку». Все это, правда, тоже не ново: в замечательном фильме поздних 60-х «Доживем до понедельника» учитель истории Мельников (Вячеслав Тихонов) сетует: «То и дело слышу: «Жорес не учел, Герцен не сумел, Толстой недопонял…» Словно в истории орудовала компания двоечников!»

И второе. Литературная критика в России существовала, похоже, лишь для того, чтобы литература в итоге напоминала что-то вроде избирательного бюллетеня – партийность, ФИО, галочка. Показательно даже не то, что Распутина единодушно относят к «деревенщикам», интересней, что никто из «деревенщиков» первого ряда в прокрустово это ложе, не ободрав колен и локтей, не защемив пальцев и межпозвоночных нервов, не помещался: ни Распутин, ни Федор Абрамов и Василий Белов, не говоря о Викторе Астафьеве и Василии Шукшине. Все-таки имя явлению дают не единицы первых и лучших, а десятки и сотни эпигонов, которые отсутствие индивидуальности подменяют темой и географией.

И компанией, естественно.

Вот Дмитрий Быков в хорошей статье «Жертва. Уроки Распутина» пытается вставить Распутина не в пространство, «деревню», а во время, в поколение: «Юрий Кузнецов, Олег Чухонцев, Илья Авербах, Владимир Высоцкий, Валентин Распутин».

Затем Дмитрий Львович помещает Распутина уже не в палатку к поздним шестидесятникам, а в палату главных авторов 70-х – Горенштейн, Зиновьев, Бродский… «Чингиз Айтматов – писатель, наиболее близкий к Распутину по духу и темпераменту».

Все это, конечно, интересно, но не слишком точно – хотя бы потому, что Распутин в этом ряду единственный – не про жизнь и смерть, а про пограничные состояния – когда все-таки больше там, чем здесь (идеальная иллюстрация темы и метода его лучшая, пожалуй, вещь – «Последний срок»).

Валентин Распутин ценен мне, как читателю, не принадлежностью к какому-то лагерю и генеральству в нем – регулярному или на время военных сборов. Не претензией на статус «Аксенова из народа» (в ранних рассказах) или «сибирского Фолкнера» (особенно заметной в «Прощании с Матерой»). А именно индивидуальной, чисто распутинской, мелодией, которая так напоминает атмосферу, слова и звуки ритуала русских поминок. Когда после кладбищенской церемонии промерзшие или намокшие под осенним дождиком люди рассаживаются за длинными столами в недорогом окраинном кафе, кто-то с первой рюмкой перекрестился, а кто-то напряженно смотрит в стол – сухие глаза, строгая полоска губ, тяжелые руки и подбородки…

И мелодия эта тихая возникает в негромких деликатных разговорах, общности в горе и ритуальной трапезе.

Роман Сенчин в недавно вышедшем сильном романе «Зона затопления» сделал ремейк не «Прощания с Матерой», а всего Валентина Распутина. Поскольку главный символ и место действия у него – кладбище. Когда я рецензировал Сенчина для премии «Национальный бестселлер», вдохновился на такой вот кладбищенский набросок:

«В провинциальной России самые красивые места – это кладбища. Лучше старые или, как минимум, с 50-летней где-то историей.

Ортодоксально-православного в них мало – покоятся там в основном советские люди, в загробную жизнь веровавшие дикарски и фрагментарно. Отсюда и российское отношение – заброшенность рядом с абсолютной, образцовой ухоженностью. Важная часть не декларативного, но подлинного русского мира.

Весной там долгий праздник – все в сирени, и хлопья ее – обыкновенного, то бишь сиреневого цвета, а еще белого и смешанного, напоминают море, в глубине которого – немыслимая Атлантида. Цветут фруктовые, темнеет хвоя.

Но и летом, когда зной вверху и зелень снизу делают воздух стеклянным и прозрачным, а время – физически ощутимым, Атлантида как будто приподнимается, собираясь всплыть. Но не всплывет».

В поздней и неровной вещи «Дочь Ивана, мать Ивана» Валентин Григорьевич делится наблюдением о новой России: вот, дескать, вся жизнь изменилась радикально и непоправимо, а все, что вокруг похорон, – осталось прежним. И в маленьком этом абзаце уже старческий его голос поднимается от ворчания до самой прямой и бесспорной патетики.

Крестный, бубы, вини: криминальная регионалистика и консервативная секс-революция

Мне иногда представляется, будто вся городская война (она же гражданская, это само собой) русских 90-х отгремела по всей земле для того, чтобы появилась национальная версия «Крестного отца».

Сам легендарный роман, забавно, проник в СССР еще в 70-х (на момент триумфального шествия по миру) и ходил в самиздате успешнее лолит и гулагов. Знаменитый подпольный шансонье Аркадий Северный записал несколько альбомов с группой «Крестные отцы». Так эпатажно назвали себя питерские ресторанные лабухи.

В нулевое десятилетие социальный заказ на русского годфазера мог стать еще одним нацпроектом почище единого учебника истории. А если бы стал – это и был бы учебник истории – новейшей, хоть и не единый.

Надо сказать, криминально-деловой бестселлер Марио Пьюзо во многом и воспринят был в России как учебник. Я не буду приводить всем известных афоризмов-стратагем про законника с портфелем, который важней сотни громил с автоматами, про предложение, от которого невозможно отказаться… Перенесенный на русскую почву боевик Пьюзо парадоксально учил не нападению, но обороне, тактикам защиты от враждебного, в том числе криминального мира. А еще – что жизнь деловая имеет многие уровни, и прежде всего мифологический: расстояние от пиццерии в Бронксе до Голливуда короче, чем полстранички, а маленький человек, при должных связях и обстоятельствах, всегда имеет право на свою пару слов в античном хоре.

Прилежными школярами потому становились не бригадиры и лидеры ОПГ, а бизнесмены малой и средней руки, и часто – другого поколения.

Хорошо помню разговор в офисе предпринимателя с «тревожным прошлым» (остроумное клише придумали саратовские газетчики – обладатель «тревожного» вломился в местную политику). Вели разговор о сравнительных достоинствах киносаг «Крестный отец» (трилогия Ф. Ф. Копполы) и «Однажды в Америке» Сержио Леоне.

Наш pezzonovante, начинавший чем-то вроде consigliere в крупной группировке (на момент киноведеческой дискуссии экс-«парковские» давно легализовалась в банках, недвижимости, строительных, инфраструктурных и развлекательных проектах), стоял за «Однажды в Америке». Ибо был интеллигентным мальчишкой, выросшим практически на улице, и евреем по национальности. (В провинции такое возможно.) Младшее поколение, уличных войн почти не заставшее, предпочитало КО.

С внятной аргументацией – «Однажды в Америке» – просто хорошее и трогательное кино, а у «Крестного отца» есть чему поучиться в плане деловой этики.

Кстати, о профессиональной этике и этнике. Вдруг вспомнилось, как в полупустом и полузакрытом кабаке вор регионального значения и грузинского происхождения хмуро выслушивал хозяина казино. Ему не нравилось, что в подведомственном учреждении играют «на воздух», то есть на несуществующие, виртуальные деньги, неизбежно конвертируемые потом в отъем машин, недвижимости и семейные драмы.

Рыжеватый вор прихлебывал рыжий виски из большого стакана и презирал казиношника по двум направлением: как блатной – коммерса и как грузин – армянина. Акцент усиливал разнос:

– Неправильно это. Нельзя позволять так, чтоб у человека последнее забрать можно будет… Даже когда совсем шпилевой, да? Должна же быть и у тебя какая-то этика…

Теперь о «неединстве».

Криминальная регионалистика и есть свидетельство настоящего федерализма: местного своеобразия при общем сценарии. Если неленивый и любопытный столичный журналист по воле службы или судьбы даже ненадолго погружается в жизнь любого областного города или районного центра, обязательно повстречается с влиятельнейшей сферой современного изустного фольклора – краеведческим шансоном.

Носителями его выступают, как правило и естественно, представители особого социального слоя – околовластные маргиналы. Амбициозные лузеры с прошлым. Ибо в криминальной романтике наиболее привлекателен зашифрованный код тайной власти.

Поэтому она магнетически действует не на молодежь (вопреки распространенному мнению), а на людей вполне взрослых. Хотя, повторюсь, и определенного типа.

Вот есть у меня пара знакомых. Дядьки с виду солидные, тертые, в смысле не только «терок», но и общей жизненной потертости. И потрепанности – правда, той самой, которая придает толику даже лоска. Перефразируя персонажа «Антикиллера» – «всех знают, и их все знают». Все-то, может, и все, но упоминание в иной компании чревато кривоватыми ухмылками.