Питерская прозаик кивает понимающе, но отправляет (во втором романе) героев своих – на Сицилию. Как бы на учебу. И про наши власть с бизнесом все становится еще понятней.
Сближает Погодину-Кузмину с Пьюзо и важнейшее в таком деле мастерство умолчания. Схемы, технологии, компетентность. Ольга не то чтобы понимает все про девелоперские проекты, внешние и внутренние инвестиции, движения капиталов и распределение акционерных пакетов. Однако мастерски умеет промолчать в нужном месте, проскочить точку финансовой конкретики, легко обойтись без документооборота – так, что и роман не спотыкается, а движется уверенней, и автор оставляет впечатление человека тонкого и разбирающегося.
Собственно, так же рисовал семейные бизнеса (ага, импорт оливкового масла) и гуру-Пьюзо. Он лишь обозначал направления, оставляя донов наедине с индустрийной мощью, не забывая, впрочем, яростно погружаться туда, где действительно разбирался, – отельный бизнес в Вегасе и голливудские кинотруды.
Между тем иные русские авторы любят сочинять о бизнесе с подробностями. Такими, что сомневаешься – можно ли доверить такому грамотею пивной ларек? И не возглавить даже, а посетить; вдруг обсчитают? Или пива не донесет?
Следующий контрапункт – это, лапидарно выражаясь, сращивание криминала с властью, прокламируемый альянс мафии и госструктур. Впрочем, то, что у старины Пьюзо – тревожный праздник (связи клана Корлеоне в политике, полиции и судейском корпусе – предмет зависти и беспокойства конкурирующих семейств), у Погодиной-Кузминой – скучные трудовые будни: ну да, коррупция. Как и было сказано. Может, поэтому в дилогии нет ярко выраженных донов и олигархов (есть некий большой Политик, в котором много кто угадывается): экзотическое бессмертие мафии перерождается в общее уныние криминально-бюрократического пейзажа.
О литературных достоинствах и стилистических сходствах говорить не буду – они очевидны из самого факта сопоставления.
Как и про механизмы функционирования мафий и сообществ с инструментарием: психология малого народа и пр.
Оглушительней другое – когда Ольга оппонирует дону Вито Корлеоне в принципиальной и напряженной сфере – сексуальной.
(Отметим, что Марио Пьюзо это дело как раз любил, вот только писать его не умел; Погодина-Кузмина умеет.)
Главные герои ее романов – геи. Точнее, бисексуалы (подчас вынужденные), но это как раз непринципиально.
Даже натуралы, каковые среди персонажей Погодиной-Кузминой изредка попадаются, пребывают как будто в голубом плену, вяло пытаясь отстоять какую-никакую сексуальную автономию. А уж про то, что гетеросексуалы в романах Ольги являются «меньшинством», и говорить нечего.
Легче всего объяснить коронную тему Ольги стремлением к эпатажу – есть, безусловно, и он, вечно эрегированный, как хастлеровская обложка. Однако мне кажется, феноменология ее вещей в другом – сексуальная девиация, возведенная в фабульный абсолют, для Ольги Погодиной-Кузминой – прежде всего метафора смутных (скорее от слова «муть», нежели «смута») времен. Страны, окончательно сорвавшейся с резьбы, и ее людей, которые вдруг обнаружили себя потерявшими всякую, вплоть до сексуальной, идентичность.
Однако у эпатажа есть обратная сторона – стыд; и вечный, неотступный мотив стыда как раз и придает этой прозе самое глубокое измерение.
И приводит к аналогии: не так ли у Пьюзо (а еще больше у Копполы) из поколения в поколение семьи передается мечта об окончательном разбеге с криминалом и красивом переходе в либеральные чертоги легального бизнеса? А грязь этого мира продолжает прибывать, наполнять и липнуть.
Самое же интересное – пафос сопоставляемых произведений вполне созидателен: Марио Пьюзо воспевал отнюдь не разрушение, а стройку. Не говоря о вечных ценностях.
У Ольги Кузминой в самых мрачных сценах (и радостных эротических, чего уж) читатель ловит ощущение исходящего от автора жизнелюбия и сочувственного внимания людям в их разных движениях и проявлениях.
Словом, мы в России сделали это. А то, что в едином колоре – ну, а какой еще символ, пострашней да эсхатологичней, чем голубой «Крестный отец», прозвучит убедительней?
Как пел Александр Галич: «Но живем-то, говорю, не на облаке».
Других вегасов и сицилий у меня для вас нет.
И наверное, уже не будет.
Часть вторая. Замеры
Перпендикулярная реальность. О сборнике Захара Прилепина «Семь жизней»
Захар Прилепин признался, что «отдыхал от прозы», – после романа «Обитель». Предсказуем поэтому читательский вопрос при азартном проглатывании сборника «Семь жизней» (М.: АСТ, 2016): «Если так отдыхать, что у него тогда называется «работать»?»
Вообще-то «сборник» в применении к «Семи жизням» – определение вполне условное. «Рассказы», равно как и «малая проза», только размоют оптику. «Роман»? «Вещь»? Точнее, да и нейтральнее – «книга», потому что где-то рядом с Книгой неизменно маячит Судьба.
«Семь жизней» – абсолютно цельное высказывание, мощная художественная атака, где стратегический замысел объединил разный, но сходный и необходимый тактический инструментарий. К полководческому словарю прибегал Владимир Маяковский в итоговой поэме: «Парадом развернув моих страниц войска, / Я прохожу по строчечному фронту» и т. д., применима она и к новой прозе Прилепина. В «Семи жизнях» мелькают сцены чеченских войн и – впервые! – сражающегося Донбасса, но принципиальнее, что лирическое альтер эго автора (Прилепин: «Новая книга – это все я, но не моя автобиография») все увереннее движется путем воина. Кастанеду мы на этой дороге еще встретим, а пока хотелось бы о Михаиле Лермонтове. У меня само построение «Семи жизней» сразу срифмовалось с изощренной композицией «Героя нашего времени», а восхищенная рецензия Николая Гоголя на «Героя»: «Никто еще не писал у нас такою правильною, прекрасною и благоуханною прозою» – неуловимо чем-то напомнила один из первых откликов на «Семь жизней» – Галины Юзефович на «Медузе».
Галина Леонидовна получила на свою глубокую, точную и, да, восхищенную рецензию целый ворох издевательских инвектив от агрессивно-коллективного «антиприлепеина», и контекст этой заочной полемики был занятен.
Некто Лев Симкин, профессор, пытаясь прищучить Прилепина, написал в «Фейсбуке», что «католических пасторов не бывает». Это про рассказ «Попутчики», где у Захара и впрямь действует «сын католического пастора», а еще «таджикская певица», «армянский массажист» и его подруга, «то ли драматург, то ли стриптизерша», а также «бородатый писатель-почвенник».
Для начала отмечу: а почему бы не быть на свете католическим пасторам, если «пастырь» – ключевое понятие в христианстве, и, следовательно, в любой христианской конфессии? А главное, даже попутно угадывая прототипов (для обычного читателя занятие излишнее), мы погружаемся в атмосферу выморочную и пограничную; запой героя с литературной фамилией Верховойский катализируется то горячим паром сауны, то смрадом вокзального обезьянника, то вагоном, набитым трупами и призраками, – словом, в подобном антураже «сын католического пастора», «таджикская певица» и «бородатый писатель-почвенник» столь же реальны, сколь инфернальны. Примерно так же, как явившийся герою старенький бес, «белый волос вился по его скользкому телу, как водоросли по морскому камню». Собственно, микс трипа с роуд-муви вполне прозрачен, и остается поражаться столь загадочной для интеллигента, профессор Лев Симкин, читательской глухоте.
Профессор рад бы поймать Прилепина на другом каком неправдоподобии или стилистическом ляпе, но «крокодил не ловится», и Лев Симкин не без смака цитирует по-мужски откровенные фрагменты рассказа (кстати, Захар как раз умеет писать эротику ярко и никак не вульгарно). Оговариваясь, дескать, некоторые любят погорячее, но он, Симкин, нет, не из их числа. Ну да, против Прилепина иной толерантный либерал легко обернется консерватором со «скрепою». Запретите, наконец, эту порнографию, а то руки уже болят.
Симкин прошелся, понятно, и по Галине Юзефович; сочувствующие, как водится, набежали. Несгибаемые поборники прав и свобод объяснили литературному критику на пальцах: а) «кто не с нами, тот против нас»; б) сектантская этика выше любой эстетики. Ну какая может быть литература при «кровавом режиме» вообще, а тем паче у поборника «русской весны», имперца и патриота в частности.
Сюжет предсказуем и скучен, но обнаруживает свежий вектор: «либеральная жандармерия» не только прозаика Прилепина выводит за пределы литературы, но и автора любого позитивного отзыва о его художественных текстах готова подвергнуть остракизму. Собственно, все это носилось в воздухе и до «Семи жизней» – вышедшая в ЖЗЛ «Непохожие поэты» демонстративно не замечена ведущими изданиями, рецензий на нее – пальцев одной руки хватит. А ведь речь идет об одной из самых ярких книг популярнейшей серии за последние годы, необычной по замыслу, глубокой по исполнению, где пафос просветительства, глубина анализа и сила эмоций дали интереснейший результат.
Дай бог ошибиться, но предположу, что и «Семь жизней» ждет похожая критическая судьба. Хотя, разумеется, «назад в подвалы» Захару Прилепину путь не то чтобы заказан, а просто будет им воспринят как очередное приключение. Восьмая жизнь.
Надо сказать, что и я желал взять перерыв в своих прилепинских штудиях. Вот именно, «отдохнуть»; Захар после «Обители», а я – после «Захара». Естественно, причины были другие, нежели у прогрессивной литературной общественности, – банально не хотелось, чтобы мою работу в литературной критике сводили исключительно к Прилепину. Но прочтение (проглатывание) «Семи жизней», а затем медленное смакование чем дальше, тем больше получилось праздником – неожиданным и ошарашивающим. Вот и не удержался.
Был у меня в старину, на малой родине, старший товарищ – из провинциальных диссидентов (совсем позабытый и выброшенный из коллективной памяти русский тип), интеллигентный работяга. Торчал на Владимире Высоцком (что нас очень сближало – 16-летнего пацана и мужика около сорока), глубоко знал и коллекционировал. Общее пристрастие к Владимиру Семеновичу не новость; просто под эту историю родилась хорошая фраза – мы раздобыли какой-то ему странным образом неизвестный звукоряд ВВ – то ли «Историю болезни» (цикл, в котором как раз можно разглядеть злое издевательство над диссидентством с его фобией карательной психиатрии), то ли «Летела жизнь» – о «республике чечено-ингушей» и путешествиях по минным полям национального вопроса. И мой друг сказал как-то совершенно по-детски: «Ну сколько же можно дальше удивлять! Наделал запасов, чтобы нам тут нескучно было и сто, и двести лет».