Тем паче что матрица от Иванова – теперь существует.
И уверен на полном серьезе, такая серия – о настоящей и главной России – не только востребована, но и пишется. А назвать ее можно будет простой фамилией выдающегося автора «Ёбурга».
В поисках провала. О романе «Крепость» Петра Алешковского
Недавно Олег Демидов, исследователь имажинистов и литературный критик, обратил внимание на близость двух сюжетов – литературного и сложившегося на наших глазах, онлайн, из реальности. Речь об историях бывшего афганца Германа Неволина из романа Алексея Иванова «Ненастье», совершившего вооруженное ограбление собственного босса, и «красногорского стрелка» Амирана Георгадзе, устроившего кровавый самосуд над партнерами – чиновниками и бизнесменом, убившего случайного свидетеля, после чего, согласно официальной версии, покончившего с собой.
Демидов, написавший пост в «Фейсбуке» до известий о кончине Георгадзе, сделал акцент на технических деталях: «тот (Неволин. – А. К.) – тоже долго вынашивал план, сделал дело, долго ныкался, а потом… вот тут дорожки расходятся». Мне представляется, что как раз не в технологии дело – обе драмы, и написанная замечательным прозаиком, и разыгранная самой жизнью, – схожи на экзистенциальном уровне. Ибо рассказывают о человеке, к которому мир стал не то чтобы враждебен или равнодушен – это как-то можно пережить и оспорить, все куда как хуже – у героя отобрали прошлое, с корнями, самоощущением, окружением и способом существования. И процесс был растянут по времени, но до поры до времени герой этого не замечал. А теперь вынужден самостоятельно расправляться с собственным будущим.
Коротко разъясню позицию – я вовсе не хочу, вслед за некоторыми, объявлять красногорского убийцу современным Робин Гудом. Очевидно, что не народный он мститель, а свирепый отморозок. Понятны в его действиях даже не мотивы, а причины – удачливый много лет бизнесмен внезапно сорвался с резьбы, когда обнаружил, что прежнего мира вокруг него нет. Система, которую он много лет подпирал плечом и подкармливал деньгами, равнодушно через него переступила, счистив, как грязь, с дорогой обуви; сама оказалась на твердой почве, а застройщик полетел в пропасть. Ощутив, что вся его прежняя жизнь была бессмысленна, а следовательно, ее не жаль. А чужой – тем более.
Георгадзе, кстати, как сообщают уже появившиеся у него биографы, сочинял стихи и прозу. Красноречивый штрих.
Я думаю, третьим звеном в эту цепочку просится роман Петра Алешковского «Крепость» (обращу внимание на общий для всех трех историй год выпуска – 2015), где аналогично-магистральная идея аргументирована, помимо современности, еще и культурным слоем глубиной чуть ли не в тысячу лет. А главный мотор повествования – земельный (и подземный – поскольку речь идет об археологах) вопрос, проблема сохранности/реставрации памятников истории, бизнес застройщиков – словом, клубок, предопределивший громкий финал деловой карьеры Амирана Георгадзе.
Тут заманчиво, вслед за поэтом, воскликнуть: «Природа, ты подражаешь Есенину!», но гораздо принципиальнее не копирование, а перекличка, когда пароль – современная жизнь в России, а все отзывы – в русской истории. Интересна и перекличка чисто художественная, когда историк Петр Алешковский, родившийся в 1957 году и приобретший литературную известность в 90-х годах (и представитель известной литературно-медийной фамилии, что немаловажно), свободно и вполне, на мой взгляд, сознательно взаимодействует в «Крепости» со смыслами и текстами литераторов-провинциалов младшего поколения, то есть «новых реалистов».
Об Алексее Иванове мы уже сказали; а вот сельские куски, едва ли не самые мощные в «Крепости», – с безнадежно и горестно погибающей, затопленной в ядовитых алкогольных суррогатах, смертельно деградирующей русской деревней, сразу заставляют вспомнить книги Романа Сенчина. Не только апокалиптических «Елтышевых» (в ряд персонажей которых легко вписались бы алкаши Всеволя и Сталек, самоубийца Вовочка, бутлегер Валерик у Петра Алешковского), но и «Зону затопления», с ее крепкими старухами, в их монашеской верности труду и малой родине – такова в «Крепости» тетя Лена.
Сделался уже хрестоматийным знаменитый эпизод из «Саньки» Захара Прилепина, – «дорога в декабре», когда двое мужчин и женщина волокут на себе по зимнему лесу, на место семейного упокоения, гроб отца и едва не находят собственную гибель. Алешковский рифмует с прилепинской свою историю – когда умирающую, убитую мерзким пойлом, старую Таисию, пенсионерку РЖД и бывшую зэчку, транспортируют к «скорой» в тачке, застеленной драным одеялом и пленкой…
Но при этом Петр Алешковский написал оригинальный и значительный русский роман, где есть многое: категории жизни и судьбы, недекларируемый восторг перед Господним миром и шершавая публицистика, обличающая преимущественно советский период; бунинская жадность к запахам лесов, полей и стихий; настоящая поэзия сельского труда – собирательства, огородничества и «заготовок» – говорю без тени иронии.
Любопытно, что древность, ее артефакты и реконструкции у Алешковского убедительнее современности – скажем, ближний круг уездного начальства довольно схематичен, явно уступает изображению хитросплетений ордынской политики и как будто заимствован из фильма Юрия Быкова «Дурак». Впрочем, талантливый режиссер тоже ведь использовал вечную гоголевскую матрицу – мельтешение ляпкиных-тяпкиных, земляник и держиморд вокруг городничего; другое дело, что ныне главное лицо в районе – не государственный чиновник, а местный строительный олигарх.
Великолепные батальные сцены, пластичные и рельефные (битва на Непрядве, которая у нас называется Куликовской; сражение золотоордынского хана Тохтамыша и Великого хромца – Тимура – при Кондурче), сделаны, конечно, с прицелом на экранизацию, однако здесь тот случай, когда мастерство обгоняет практические соображения. С подобными сильными сценами соседствуют милые скорее ляпы стиля, когда дело у героев Алешковского доходит до эротики вообще и молочных желез – в частности. «Ее щеки покраснели, маленькие груди, похожие на два граната, выпирали из майки, как войско, готовое сорваться в атаку»; «…затвердевшие соски уставились на него, как два ствола, не выполнить пожелания которых было равносильно погибели». Из того же забавного набора – изящные, чуть ли не балетные туфельки столичной чиновницы, отчего-то вдруг на «каучуковой подошве», как будто гламур нулевых вдруг решил вспомнить более чем полувековой давности стиляжьи корни.
Важно, впрочем, отметить, что все это в тексте «Крепости» монтируется вполне органично. Во всяком случае, перепады стиля общего впечатления не портят, ибо автор подчинил повествование сильному приему и серьезной идее. Его роман – диалог эпох и героев, когда современная Россия – не просто наследует былой империи, но своеобразно отражает Золотую Орду конца XIV – начала XV века, с ее элитными усобицами и отдаленными перифериями (включая Русь, Крым, государство Тамерлана). Наш современник – историк и археолог Иван Сергеевич Мальцов реконструирует (по-пелевински, посредством наркотических трипов) события более чем шестивековой давности и жизнь монгольского воина – Туган-Шоны, своего отдаленного предка и представителя непрямой ветви Чингисидов.
Главное сближение – оба, и русский ученый, и монгольский всадник, принесли в жизни единственную присягу: Мальцов – науке и исторической памяти, Туган-Шона – беклярбеку Мамаю, могущественному ордынскому владыке, потерявшему в битве с русскими политическое влияние и убитому спецназом хана Тохтамыша. Но у судьбы свои законы, разрушающие клятвы и ломающие принципы. Независимо от воли их носителя – в шахматах (оба героя романа – сильные шахматисты) фигурами управляют ум и навык игрока, а в истории личная воля растворяется, человека мотают стихии, нагоняют мартовского слякотного тумана, в котором невозможно отличить прямого врага от коварного покровителя. (Этот покровитель-олигарх Мальцова и убивает, правда, Алешковский не дает прямого, детективного разрешения сюжета.)
Идея же романа «Крепость» – в сдержанном историческом оптимизме, для ее аргументации писатель использует метафору о культурном слое: «Удар Москвы (расправа Иоанна Грозного с Великим Новгородом. – А. К.) был равносилен взрыву ядерной бомбы. Пустая серая прослойка вылезала везде – похоже, целых три поколения скитались в неизвестных землях, пока люди снова не вернулись в родные места. Он (Иван Мальцов. – А. К.) делал об этом доклад в Москве, в Институте археологии. Куда сбежали люди, откуда пришли назад – документов не сохранилось. Но пришли же, отстроили деревни точно на старых местах».
Дальше Алешковский направляет метафору в публицистический рык – словно в духе перестроечной печати, «Огонька» конца 80-х: провал культурного слоя – ГУЛАГ, «беспощадные мясорубки прошедшего века», выжившие – дети и внуки тех, кого вылепил кремлевский Гончар и пр. Однако вот в чем странность – разлад у бескомпромиссного ученого Мальцова – именно с хищной современностью, все беды и проблемы пришли к нему из обострившегося в девяностые, нулевые и десятые «квартирного вопроса» (в широком смысле – жажда власти, бабла, апология потребления и лидерства). Советское же время – при всех его катаклизмах – дарило радость познания и могучее ощущение родства и причастности. Во всяком случае, об этом свидетельствуют ретроспективы в недавнее прошлое, которых немало в романе. Так что вполне закономерен вопрос – да, диагноз поставлен верный, но точно ли определен очаг болезни?..
И тут хочется говорить не об отдельном романе, а, что называется, по всей цепочке. Алешковский придумал точное и универсальное объяснение – побег, провал, вечное возвращение. К «Ненастью» Иванова вполне применима метафора провала культурного слоя, если вспомнить постепенное разрушение, под влиянием соблазнов наступившей эпохи, братства воинов-афганцев. Убедившись в том, что историю движения и корпоративную мораль эпоха помножила на ноль, Герман Неволин с чистой совестью проводит спецоперацию-преступление. И деловая биография «красногорского стрелка» Георгадзе, завершившаяся чудовищным финалом, начиналась аккурат в конце 80-х, вместив все десятилетия «культурного прова