На фоне неизбывной, и отнюдь не фантомной, боли Матвеева в характеристиках травмы практически не использует расчлененки, стрельбы и трупов, «ни хлипкой грязцы, ни кровавых костей в колесе». Вообще, слог ее может восприниматься читателем амбивалентно: кому-то покажется, что отсутствие самоподзавода, ругательств и восклицаний лишает тексты необходимого драйва. Однако, на мой взгляд, безэмоциональная, добычинская какая-то манера Матвеевой как раз хорошо работает на замысел – о «черной дыре 90-х».
Замечание Виктора Топорова о «плохом пиаре» можно интерпретировать в отношении Анны Матвеевой и как «умрет от скромности». Мне показалось, литература для нее еще и модель поведения, когда знаешь про себя, что ты – лучшая, но этим никак нельзя выделяться. По внутреннему кодексу и самоощущению. В текстах ее и подлинные шедевры стиля искусно спрятаны в общей словесной ткани – эдакая олимпийская скромность – золотые руки за спину, вертеть от стеснения пальцами – мастера шестого разряда словесности.
«В ресторане на левом берегу японские девочки щебечут, как птички, а едят – бесшумно. Крабы на дне аквариума, словно тощие руки, бессильно скребут песок. И голые ветви каштанов – как объеденные кисти винограда. Русская официантка за тысячи километров отсюда перечисляет ассортимент блюд с таким убитым видом, как будто это не блюда, а ее личные претензии к мирозданию».
Или вот, совсем рядом, что как раз и поражает – равномерностью находок и монохромностью ряда:
«Соседский пес-боксер подставлял, как для благословения, замшевую голову – на лбу продолговатые пролежни, как в готовальне. Ложбинки для пальцев».
«Возвращаясь домой в деревню, коровы перекрывали дорогу, как пьяные хиппи – и хозяйки радовались им едва ли не больше, чем мужьям. Вымя коров – как рогатые мины. Июльский тысячелистник и клумбы репьев. Черно-зеленая, зрелая зелень. И такой родной запах тушеной картошки с мясом – из окна, где крашеная железная решетка, как татуированное солнце».
Есть в достаточном количестве и то, что принято называть «женской прозой», вроде двух барышень, приехавших в гости к парню и усевшихся напротив него, «блестя колготками». Однако на фоне метафизики 90-х говорить о подобных сплетнях кажется как бы и излишне – они сами собою разумеются.
P. S. Что же до «плохого пира». Вот пример, казалось бы, хорошего пиара другой писательницы: в интервью «Собеседнику» и Дмитрию Быкову поэт Игорь Иртеньев нехотя признает талант Захара Прилепина, которого тем не менее никак не сравнишь с «Никитишной» (Татьяной Толстой – примечание Быкова). Между тем «Никитишна» для людей моего (и Анны Матвеевой) поколения ассоциируется прежде всего с ТВ-комиками советской эпохи, изображавшими старух Веронику Маврикиевну и Авдотью Никитишну. У людей более молодых ассоциации вовсе не будет.
Не та молодая шпана. «Трубач у врат зари» Романа Богословского
Прозаик Богословский издал наконец роман «Трубач у врат зари» («Дикси-пресс», М.: 2016). Сильно переработанный относительно рукописи, выдвигавшейся год назад на «Национальный бестселлер». Именно тогда я его прочел впервые, теперь отмечу дальнейшую работу над текстом – издатель превратил рукопись в книгу, автор, упорной редактурой, – если не в шедевр, то в событие.
Знакомый литератор – известный критик и опытнейший редактор, восхищался опубликованным в своем журнале романом и его мало кому известным автором. Интересно звучала формулировка:
– Надо же, на таком гнилом материале сделать прекрасную вещь. Тонкую, трагическую, отлично прописанную…
«Гнилым» материалом мой старший товарищ называл литинститутскую общагу, в которой календарно и метафизически совпадали запои и романы главного героя. Текст этот, и впрямь сильный, помню до сих пор, но куда больше – сам критерий оценки: зазор между исходником и результатом.
И то верно: писателей – охотников за львами и привидениями, фронтовиков и отсидельцев, всегда будет меньше, чем пишущих вообще. Еще меньше доживают до бесспорной славы и почтенного возраста былого и дум, когда можно безоглядно мемуарить, любовно называя себя «теленком» и «зернышком». Автобиографический реализм – он ведь не от хорошей писательской жизни пошел. Сколько хошь выдавай невеликий собственный опыт за страдания очередного рукотворного Вертера – инфантильная природа этих жмурок в родном огороде слишком очевидна.
Важен и возрастной критерий. Молодые прозаики – не обязательно паспортно молодые люди, поскольку отвага, свойственная молодости, – не самое распространенное качество у этой категории авторов. То есть, разумеется, именно литераторы-юниоры, вслед за проклятыми поэтами, Генри Миллером и американскими битниками (многие из которых, как и Миллер, дожили громко себе до преклонных лет), натащили в литературу секса, наркотиков и рок-н-ролла, однако какая это по нынешним временам храбрость? Разве что в смысле «с отвращением читая жизнь мою», но ведь и это – редкость, в основном читают и пишут ее с трусоватым восхищением.
В этом смысле «молодой прозаик» Роман Богословский – фигура любопытная, он весь наперекор тенденциям.
Первая его книжка «Театр Морд» – тоненькая и довольно изящно изданная тем же «Дикси-прессом», обнаруживала знакомую проблему – человек писать умеет и будет писать еще лучше, но писать ему не о чем.
Повесть «Мешанина» – сочная местами пародия на первую сборную отечественного скорее треша, нежели постмодерна – от Мамлеева до Масодова (плюс издатели всего этого ада и маргинема) – к моменту выхода прозвучать никак не могла.
Во-первых, потому, что длинные пародии вообще не звучат, во-вторых, какая-то часть описанной Романом литературной компании стала классиками и лауреатами – вполне себе мейнстримом, и «авангардный» контекст романа стал просто многим непонятен. А в-третьих, от филологических романов к 2013 году и без «Мешанины» всех тошнило.
Были там, правда, чертеж и сюжет, небезуспешные стилистические игры, но у молодых писателей не бывает частичного попадания. Либо есть полное, либо нет никакого. «Мешанину» дополняли рассказы – разные по жанру и качеству: от фантастики и реконструкций до забавных зарисовок из жизни кабацкого музыканта, они подтверждали диагноз: ищет давно, но не может найти. Мне, помню, понравились те, где явно был использован собственный, а не книжный экшн.
Роман просил тогда у меня рецензию на книжку, но я уклонился – пришлось бы объяснять вещи, к текстам прямого отношения не имеющие, раскладывать кушетку литературного психоаналитика, чего я не люблю, да и не умею.
Это к тому, что нет никакого моего участия в смене вех: обращению Богословского к знакомому, приземленному материалу. «Гнилому», конечно, в терминологии упомянутого литературного авторитета: два курса музучилища в провинциальном городе (на дворе – девяностые), неформалы, сейшены, паленая водочка, трава и колеса, девочки и трипы, death metal, Хармс и Толкиен, съемные хаты и гаражи, растерянные родители и мутно-авторитарные педагоги.
Словом, упомянутая триада из секса, драгса и панк-рока разворачивается в провинциально-школьном антураже, однако в этой, до боли уже знакомой декорации Богословский с «Трубачом» будет стоять храбрецом и особняком. Поскольку он написал вещь в классическом жанре «романа воспитания», но при этом обошелся без всякого воспитания.
Подобный товар пусть в дефиците, но тоже встречается: скажем, прославленный «Географ глобус пропил» Алексея Иванова, да и куда менее прославленный, чем следовало бы, «Блуда и мудо», во многом исповедуют тот же фабульный парадокс. (Богословский, кстати, в «Трубаче», думаю, неосознанно, воспроизводит манеру Алексея Иванова – маленькие, но совершенно особенные, каждый со своим недорослем-демоном и угольком безумия в мозгу, люди; особая плотность небольшого провинциального мира… даже многословие, за которое не поднимается рука Романа ругать, а надо.
Впрочем, в окончательной редакции он текст высушил и довел местами до великолепного лаконизма и выразительности.)
Особая фишка Богословского в том, что он заменил воспитание – настроением. Время – атмосферой. Ландшафт – звуком. И даже хронику, не нарушив ее внешней канвы, – набором коротких историй, а то и вовсе эпизодов. Похоже это не на кинофильм, а на альбом раннего «русского рока», когда однообразие мелодий и гитарных ходов компенсируется живыми текстами и преувеличенными эмоциями. Вроде «Сладкой N» Майка или «Это не любовь» Цоя, хотя персонажи Богословского были бы явно обескуражены, узнав, что воспроизводят подобную архаику.
И вот эта однообразная, но сильная мелодия, сначала совпадающая с фабулой, а потом и вовсе ее подменяющая, – как бы вопреки устремлениям героя, безуспешно сражавшегося два года со своей трубой и проигравшего, – ведет весь этот невеликий и пестрый скарб, не отпуская читателя.
Символизма и вообще натужного глубокомыслия при этом ноль – повествование вполне рельефно и вещественно, особо отмечу портретное мастерство – замечательно, вовсе без нажима, прорисованы и сосед по койко-месту Ринат, и две квартирные хозяйки с сыновьями и бзиками, и педагог по специальности – эдакий доктор кукольных наук, отрывающийся на учениках Карабас – Василий Эдуардович Белкин.
Сначала «други игрищ и забав» сливаются в общий гомонящий лохматый фон, но и это работает на замысел… Зато во второй части партнеры героя по трудному бизнесу провинциальной молодости резко индивидуализируются, обретают выпуклые черты. Жаль, что автор не сделал партизанских рейдов в будущее – хотя бы кратко обозначив, что из кого получилось. Хотя финалы таких «историй одной компании», как правило, одинаковы – выживает сильнейший, то есть награжденный даром описать и запечатлеть.
Мне вспомнилась здесь – схожестью атмосферы и настроений, тихого плача по единственному в жизни куску школярства и товарищества, – еще одна полузабытая, увы, вещь советского прозаика-фронтовика Бориса Балтера – «До свиданья, мальчики».
И по ее поводу позволю, в свою очередь, и себе ностальгический всхлип.