Бывают времена, когда самая условная литература, с архаикой «кровавого навета» и немодной эскпрессионистской техникой, звучит как нон-фикшн.
Бох и порог. «Машинка и велик» Натана Дубовицкого
Считается, будто роман Натана Дубовицкого «Машинка и Велик» (gaga-saga, М.: Библиотека «Русского Пионера». Т. 3) прошел незамеченным.
И то верно: особенно на фоне прозаического дебюта г-на Дубовицкого – знаменитого «Околоноля», который по выходе открывал ленты политических новостей, рецензировался чрезвычайно широко, а само его название сделалось распространенной идиомой русского языка.
Общеизвестно, однако, что масштабный медиавыхлоп диктовался обстоятельствами нелитературными: роман приписывали авторству Владислава Суркова, на момент публикации «Околоноля» – первому замглавы администрации президента и главному идеологу путинского Кремля.
Расклад, в общем-то, ясен: предполагаемый автор «Околоноля» казался больше своего романа, в то время как «Машинка и Велик» явно крупнее этого самого автора.
Впрочем, отклики, конечно, имеются: умеренно апологетическая рецензия Кирилла Решетникова в «Известиях», захлебывающийся от восторга и до стихов – не в столбик, а в строчку – Александр Проханов в «Завтра»; Анна же Наринская в «Коммерсанте» обозвала МиВ – «халтурой высокого уровня». (Может, при таком уровне оно и не халтура уже?)
Между полюсами Проханова и Наринской располагается еще пяток рецензий, сделанных по известному принципу «как бы так сказать, чтоб ничего не сказать».
Рецензентов (и в куда большей степени отмолчавшихся рецензентов) понять можно. «Машинка и Велик» – по нынешним литературным временам и нравам вещь необычная, непривычная, неожиданная. Можно, включив опцию гамбургского счета, перечислить все проблемные места текста (вяло разворачивающийся сюжет – автор, словно жеманный купальщик, пробует ногой воду, прежде чем с уханьем и брызгами погрузиться в стремительный ледяной поток; разбаланс между иронией и патетикой; смазанную – впрочем, скорее нарочито – концовку). Беда, однако, в том, что подавляющее большинство современных русских текстов, не включая, исключают саму опцию гамбургского счета.
Ну в каком, скажите мне, сегодняшнем русском и сравнительно небольшом по объему романе сойдутся на одних страницах северный городок Константинопыль и офшорный остров Буайан, седобрадые монастырские старцы Феофил и Зосима с братией и – черти Анаклетъ, Агапитъ и Бонифаций; коррумпированные менты и честный частный сыщик, а к ним в обойму – Кетчуп с братками и Аслан с нукерами; мертвые моряки «Курска» и маньяк-педофил Дракон; лирические отступления от Натана Дубовицкого и лирические же отступления в квадратных скобках от того, кто назвался Натаном Дубовицким; хромоногий джип и парусный ледокол; расстрига и подвижник о. Абрам («дядя отец» – как обращается к нему мальчик Велик) и киллеры-коллекторы-любовники Бур и Щуп на службе у положенца Ватикана…
А еще: льды, солнца, снега и снежные бабы, почти графоманские стихи и зафигаченная ни к селу ни к городу, а в самолетном перелете французская длиннющая цитата из Бекбедера, русский «бох» и всеобщий Бог, ангельская сборная и поэтические дефиниции национального пьянства и воровства…
Ангелы в образе волка по фамилии Волхов, белого медведя по кличке Желтый – оба из команды архангела – капитана Арктика, на плече у которого попугай – «птица редкой охотничьей породы, какие водятся только в пойме реки Таз, окаймляющей заповедную Малоземельную тундру. Почти насовсем истребленная из-за нежнейшего, теплейшего и легчайшего меха, заменяющего ей пух и перья».
Разве что у Александра Проханова в каком-нибудь из последних босхианских романов можно встретить вместе и порознь столь же пеструю тусовку (может, отсюда и восторженный клекот Александра Андреевича, учителя, приветствующего ученика-победителя). Уровень текстов, однако, несопоставим.
Н. Дубовицкому на момент «Околоноля» кого только не сватали в литературные сталкеры: от Борхеса и Набокова до Пелевина и чуть ли не Льва Гурского. Сам набор имен фиксировал известную ситуацию «пальцем в небо» (а может, и не в небо): фишка же состояла в том, что стиль романа был не подражательским и даже не вторичным, а нарочито издевательски постмодернистским.
Мне тогда это показалось странной архаикой, сам автор – туристом-неофитом, заблудившимся в литературных временах.
Оказалось, в «Околоноле» мы имели дело не с конечным продуктом, а лабораторным опытом. (Ну и настроением: отмахав на первом легком кайфе куски о деревенском детстве героя и московских нравах, Дубовицкий заскучал и завалил любовную и кавказские линии – да и язык романа предполагал другое, куда более долгое дыхание.)
В «Машинке и Велике» хаос упорядочивается: краски скудеют, становясь ярче, средства скупее; оптика проясняется.
Ряды сталкеров редеют.
Надо сказать, что инновации в литературе работают довольно прихотливо, ни о каком промышленном потоке речи идти не может (разве что прямое подражательство, скажем, тому же Набокову: традиционно унылое). Выдающиеся стилисты прошлого, как правило, вешали за собою знак-кирпич в словесности. Влияя на нее, дальнейшую, опосредованно, и предвосхищая – довольно точно и подробно – коммуникационные технологии.
Замечательный прозаик Анатолий Гаврилов явно сделался менее интересен, когда возникла стилистика и целая школа смс– и твит-общения, по большому счету им и придуманная.
Энергично-гротескная лексика Исаака Бабеля возродилась не с новой гражданской войной в 90-х, но когда война эта потребовала своего киношного эпоса – бумеров и жмурок, сценариев Адольфыча.
Саша Соколов: «Школа для дураков», «Между Собакой и Волком» и, особенно, «Палисандрия» – эдакая матрица социальных сетей – с их многолосьем, гоном, брейгелем и прикладным народоведением. Сами можете атрибутировать тот или иной его роман «Одноклассникам», «Контакту» или «Фейсбуку». Я даже знаю, какой и куда.
Так вот, в «Машинке и Велике» Дубовицкий сделал выбор в пользу Саши Соколова, и наш самый странно замолчавший классик в этой инкарнации вдруг сделался брутален и – наконец – внятен. Если вспомнить, что предполагаемый Натан Дубовицкий – то есть Владислав Ю. Сурков в нынешнем медведевском правительстве отвечает как раз за инновации и прочий хай-тек, то моя идейка о великих стилистах, продолжающих себя в передовых средствах общения, здесь работает, хоть и опосредованно.
Г-н Дубовицкий активно включается в игру: заглавный Велик – имя мальчика, сокращение от Велимир. Велимиром же Шаровым зовут персонажа романа Захара Прилепина «Черная обезьяна» – в нем, кремлевском идеологе с писательскими амбициями, покровителе агрессивных недоростков – Сурков легко угадывается. А фамилия Велика (и его отца, математика Глеба) – Дублин – прямо отсылает к Джойсу, которого тоже, натурально, этапировали Дубовицкому в учителя.
МиВ – в одном из слоев – литературная биография Н. Дубовицкого, как и политическая В. Суркова, какой он ее видит сам и о которой чуть ниже.
А оппонирует Дубовицкий Соколову в самой принципиальной для обоих языковой материи.
Если Соколову свойственно погружаться в стихию языка, подчиняясь волнам и избегая твердого дна, то Дубовицкий ищет хоть какой-то определенности, пытаясь разобраться в запущенном хозяйстве русской речи.
Так, он походя фиксирует назревшую ситуацию: слово «б…дь» окончательно распалось на два самостоятельных понятия и две разные части речи.
«Б…дь» – это существительное и статус человека, не обязательно женского и не всегда однозначно отрицательный.
А экспрессивное междометие – это «б…ть», конечно. С окончанием мягким, но обязательным – общеупотребимого «бля» Дубовицкий как бы не замечает и не определяет.
О том, что есть русский «бох» и Бог вообще – Творец, повелитель стихий и ангелов, с явно нордической пропиской – я уже говорил.
Еще одно отличие Дубовицкого от Соколова (а «Машинки и Велика» от «Околоноля») – Дубовицкий – снова неожиданно – не приемлет никакого имморализма, заманчивых нравственных инверсий и прочего, хоть бы языкового или бытового, ницшеанства.
Что там за душой на самом деле – нам неведомо, но при таком подходе проясняется мишень для писательской амбиции куда более значительная, чем Саша Соколов, – сам Николай Васильевич Гоголь.
Для генезиса (упаси бог, не сравнения, взаимно оскорбительного и для Гоголя, и для Дубовицкого) хватило бы перелета верхом на чертях к полюсу. У Дубовицкого там и сям мелькает тот самый гоголевский «чорт», с чорной дырой «о» посредине. Или поэтических отступлений о природе русского пьянства и воровства.
Ситуация, однако, глубже: общеизвестно, что в «Мертвых душах» Николай Васильевич замахивался на Данте Алигьери (и Одиссею отчасти), желая дать русскую «Божественную комедию» в трех томах: Ад – Чистилище – Рай.
Получилось у него то, что получилось.
Гоголевский мотив в «Машинке и Велике» прямо-таки понуждает выдвинуть похожую версию относительно г-на Дубовицкого: что, если в «Околоноля» нам показали «Ад», «Машинка и Велик» стали «Чистилищем», а «Рай» пока в творческих планах?
А вслед за тем придется признать, что у Дубовицкого с «Чистилищем» вышло куда удачней, чем у коллеги Гоголя.
Удачней – прежде всего для качества романа и писательской репутации: ибо после двух десятков а-четвертых русско-пионерских страниц стилистический прием становится однообразен, густая ирония приедается, из гротеска исчезает комизм – что для подобного рода текстов убийственно. Роман же, напротив, начинает бурно жить.
Контрапункт Дубовицкий обнаружил даже не в детективном сюжете (по задумке МиВ – триллер, но его так и не вышло), не в нордической, вольное переложение Старшей Эдды, мистерии, а именно в нравственном идеале.
Пропадают дети – Велик, а за ним – Машинка (Маша, дочь милицейского генерала-коррупционера Кривцова и хорошей женщины Надежды). И весь романный, северный, русский, тусклый, выморочный, распадающийся, долго сохраняющий запахи, по-своему комфортный в своей скорой обреченности мир – вдруг приобретает целостность и смысл.