Здравые смыслы — страница 48 из 77

Детей – со всеми их айпадами, биониклами, черенками чупа-чупсов во рту – надо спасти. Силами человеческими и ангельскими средствами. Дедуктивным методом и молитвенным деланием.

Две сильнейшие сцены романа, и обе не лишенные прямолинейности и дидактики: 1) рапорт экипажа «Курска» старцам о желательности спасения детей вместо их, моряков, желанного воскрешения; 2) обличения московской сыщицей местного главмента с цитатами из педофильской хроники и под аккомпанемент – из плеера – заклинаний Ивана Карамазова о слезинках ребенка. Обе с прозрачным посылом: в спасении детей – наш единственный шанс.

Больше о шансе Дубовицкий нам ничего не объясняет: сказано и так много.

По мнению критиков, авторским альтер эго в «Околоноле», собственно, и был главный герой – Егор Самоходов, читатель, издатель, мафиозо, недосверхчеловек.

Не может такого быть, думал я, предвкушая читательское удовольствие, чтобы в новом романе Дубовицкий самого бы себя не увековечил, пусть и упрятав куда поглубже, во второстепенные персонажи.

Альтер эго обнаружилось в сыщице и красавице Марго (Маргарита Викторовна Острогорская – Следственный комитет, Специальное управление, отдел номер ноль, сложные случаи, засекреченные операции…) – с ее причудливой и заурядно-онегинской биографией богатого лишнего человека. Одной, но пламенной страстью – спасения детей из лап, клешней, щупальцев… Пламенна эта страсть, впрочем, до появления первых признаков депрессии.

Тогда еще одна версия. Где бессильны политологический анализ и цифирь социологии, выручает литература. Антипедофильская истерия в российском обществе, восходящая ныне до высоких степеней безумства, может иметь объяснением такой вот, чрезвычайно похвальный, нравственный идеал от одного из первых лиц государства.

Очевиден не столько общественный спрос на борьбу с педофилами, сколько – властный – на активную педофильскую компанейщину (насколько, что братва в местах заключения, говорят, фигурантов соответствующих статей практически не щемит до подробного анализа обстоятельств).

Многочисленные «кибердружины» по выявлению потенциальных преступников в Интернете, добровольные помощники антипедофильской партии по преследованию злоумышленников уже в реале… Когда запретных сладострастников выманивают «на встречу» фотоизображением юного существа и непотребным сюсюканьем. После чего «педофилы» бывают либо биты, либо опозорены.

Здесь меня, однако, интересуют соображения чисто, так сказать, литературного свойства. Ведь не в режиме сетевого монолога гадкие извращенцы объясняются в гнусных похотях? Надо думать, эти пуганые вороны клюют на определенный словарь и стилистику собеседования… Ведутся.

Вспоминается Лев Толстой, прочитавший «Яму» Куприна и заключивший, что автор получает свое удовольствие от описания бордельной экзотики (ну, это Лев Николаевич «Суламифь» не прочел, не успел). Куприн, положим, не особо смаковал проституточные труды и дни, но ведь и граф бывал в таких случаях не по-старчески чуток.

А вот Пазолини, конечно, в «Сало, или 120 днях Содома» очень страстно фашизм разоблачал.

Надо, кстати, заметить: Натан Дубовицкий в этом своем тексте необычайно в вопросах секса, как дон Корлеоне, целомудрен – и взрослой-то эротики в МиВ не найти с красным фонарем, сплошь констатация нелепых связей. Дети же, равно как отношение к ним, описываются исключительно возвышенно: «Велик и чужому человеку показался бы ангелом, а уж для родного отца он был целый рай».

Между тем моего приятеля, молодого кандидата философии, едва не вытолкали с кафедры за то, что, разбирая с первокурсниками «Пир» Платона, объяснял: однополая любовь старших античных мужчин к младшим была для того времени… ну да, нормой.

Не все, что написано у Платона, сказали ему, уместно давать современным детям. А относительно нынешнего времени добавили: атмосфера такая.

Все верно: ради хорошего русского романа можно и атмосферу потерпеть.

Без надежды и любви. О романе Александра Снегирева «Вера»

Компактный роман-притча. В традициях Андрея Платонова (похоже, это самый главный для Александра русский автор, слышатся мотивы «Фро» и «Счастливой Москвы») и Фридриха Горенштейна. Про традицию Виктора Ерофеева говорить не стану, ибо нет такой традиции, а есть пиар, несколько проржавевший в былых боях.

Если из триады Вера – Надежда – Любовь вычленить фигуру, наиболее адекватную России во всех ее временах и пространствах, это будет, конечно, Вера.

Верой зовут и главную героиню – возраст которой приближается к неумолимому женскому сороковнику на фоне ста лет одиночества и ее, и всего семейства, и всей, естественно, страны Россия. Вера – москвичка во втором поколении, блондинка, увядающая красотка и полуеврейка. Ни семьи, ни дома, есть только дверь за ковром, не из Хаксли – Моррисона, а скорее из русской народной психоделии и детских страхов. Равно и в качестве жутковатой метафоры отечественно-семейной истории. Тоже все знаково.

Отправная летописная точка, пункт «А» – Великая война («самая страшная в истории человечества», – очень серьезно повторяет Снегирев известную аттестацию). С дородовой памятью 37-го года, в котором Верин отец получил имя Сулейман, в честь «великого лезгинского поэта», в тот важный год и скончавшегося. Надо сказать, Снегирев вообще исторически чуток: вся современная Россия – это Россия послевоенная, и чем дальше ВОВ, тем сильней ощущение смертной и кровной с ней связи, протекающей глубоко параллельно не столько историческому, сколько истерическому пропагандистскому мейнстриму.

Вся жизнь Веры превращается в набор символов, которые автоматически проецируются ясно куда. Предсказуемых, конечно, но внушительных и объемистых. Потеря девственности (с элементами насилия) в разрушенной церкви, на малой родине. Церковь сию восстанавливает отец Веры – сельский выходец, солдат, ученый-химик, затем многолетний неофит и – в своем финале – лох-пенсионер. Эмиграция в Америку в перестроечные, что ли, годы – уже не колбасная, а, так сказать, посудомоечная. Возвращение – просто потому, что потянуло неудержимо. Гламурная работа, хорошее бабло, в глянце про интерьеры (русская литература, кстати, традиционно любит интерьеры, я вот недавно перечитывал нобелевский роман «В круге первом», и с остолбенением обнаружил, что он не только про сталинскую тюрьму и эпоху, но и про интерьеры).

…Продолжим о Вере. Расточительность и благотворительность. Едва наметившийся роман с кремлевским идеологическим вельможей, не развившийся, естественно, никуда. А так, конечно, были и банкир, и секс в автозаке и – ближе к финалу – с одной стороны – протестный активист с авангардной постановкой балета, бородой и жвачкой в качестве оружия креакла, с другой – лысый силовик, который не любит кавказцев, на них зарабатывает и деятельно готовится к ядерной зиме. Веру они имеют (в разных изводах сексуальности), но больше ни в каком качестве не хотят.

Наконец, Вера попадает в сексуальное рабство к мусульманам-гастарбайтерам, а от совсем печального финала ее уберегает Высшая сила – эдакая взрослая рифма к первому девичьему опыту. Веру, вампиризированную обстоятельствами и мистическим опытом, отчасти безумную, оставляют в относительном покое, бездетной сиротой, всеми плюнутой.

Словом, сценарий – и далеко не в одном кинематографическом смысле. Любопытней, однако, не «что» в этом романе, а «как».

Прозаик Снегирев придумал для своей вещи особую стилистическую форму – это своеобразная докладная записка некоему демиургу, вдруг заинтересовавшемуся происходящим на одном из пятен земной поверхности, с целью понять – как все это у них разруливается, и вообще стоит ли оно того. Не репортаж даже, а документ, изготовленный метким и недобрым наблюдателем, умеющим в одно касание передать историко-социальный контекст, расколоть на атомы быт, а в два – проникнуть в женскую суть (чаще не до сердцевины, но до пустоты).

В подобной конструкции и манере плюсы органично разрешаются минусами, и наоборот. Вот в НБ-рецензии Наташа Романова очень точно пишет об эксклюзивном свойстве снегиревского языка: дескать, сразу ясно, что писал современный человек для современников своевременную книгу. И дело не в подламывании под модный контекст и не в лексике, а в именно таком восприятии, да и приятии, мира. Эту мысль следовало бы продолжить – тот острый дефицит вещества любви, который обнаруживают в «Вере» рецензенты, должен быть прежде всего атрибутирован ее автору. Нет, не в качестве предъявы, разумеется – жестокий талант достоин уважения не единственно за талант. Тем не менее подобный сильный текст – не только продукт истории и судьбы Веры-России, но и всепроникающей иронии, актуальной цинико-эстетической продвинутости; амортизации и кристаллизации – в гранитный камушек из давнего шлягера – души.

Но, собственно, кто я такой, чтобы читать морали Александру Снегиреву, написавшему неожиданную, глубокую, мускулистую вещь о «серьезных вещах». Да, последнее – чтобы процитировать любимое место из Лимонова, которое может сойти за отдельную на «Веру» рецензию.

«– Это ты все о пи…де, да и о пи…де, серьезные книги нужно писать, о серьезных вещах». – «Пи…да – очень серьезная вещь, Леня, – отвечал я ему. – Очень серьезная».

…Уместнее и правильнее будет просто поздравить.

Секс, наркотики, Украина. О романе «Красавица» Лизы Готфрик

Существует термин, имеющий отношение скорее не к киноведению, а к маркетингу, – «интеллектуальное порно». Настоящий шедевр по его ведомству, кажется, всего один – знаменитый «Калигула»: за интеллект в нем отвечают не только драматургия и музыка (в том числе советских композиторов Прокофьева и Хачатуряна), но и сами сцены разнообразного секса.

У других получалось хуже; главное свойство арт-хаусного порно – всепобеждающее уныние: во всех этих «Романсах», «Кен парках» и пр., и пр. явлено не единение умных мыслей и грязной физиологии, а их размежевание. Половые органы и голова живут какой-то отдельной, вполне вялой и бессмысленной жизнью, чтобы на выходе подтвердить старый тезис – «сегодня тот же секс, что был вчера» (перефразируя БГ).