оды».
Другое дело, что весь этот довольно взрывной микс создавал интригу – а куда двинется Шаргунов? Оказалось – назад, но этот камбэк стоит всех прежних литературных спринтов. Молодость – недостаток, быстро проходящий, а по тексту романа видно, что Сергей, не полагаясь на общее течение жизни, ускорил процесс, вступив в свой «самосуд неожиданной зрелости» (Сергей Гандлевский).
В «Девяносто третьем» изредка попадаются стилистические ляпы, эдакие лобовые мовизмы (не хочу цитировать), продиктованные все тем же соблазном живописности, но в целом для подобного объема роман поразительно гармоничен и сбалансирован: композиционно (события 93-го закольцованы 6 мая 2012-го и узником Болотной), интонационно, но главное – застенчивая поступь автора за сценой, который не навязывает себя ни героям, ни читателю. Не таскает персонажей, как ватных кукол, по историческим заварушкам (чем грешили и Пастернак в «Докторе Живаго» и Алексей Н. Толстой в «Хождении по мукам»). С мотивациями все ОК, в развороченной противостоянием Москве герои естественно оказываются там, где нужнее: на площади Революции и Смоленской, конечно, у Белого дома и при штурме мэрии, разумеется, на Тверской и у Останкина.
Оно понятно, и высокая традиция, заявленная на уровне названия, не позволяет скатиться в авторский произвол. Виктор Гюго в своем последнем романе прописал матрицу национальных противостояний, а новейшая русская история актуализовала французского романтического мэтра. Впрочем, подзаголовок оттеняет романтический пафос сразу несколькими фольклорными клише – о горящем доме во время наводнения и пр.
Здесь самое время от филологии перейти к историософии.
Действительно, ключевое достоинство романа выходит за рамки чистой литературы. И заключается в том, что «1993» написал не Проханов. (Хотя Сергей испытал сильное влияние Александра Андреевича, что естественно.)
Проханов тут – псевдоним любого партийного автора.
Литература победила идеологию – ключевой сюжет недавней истории покинул наконец, посредством Шаргунова-сталкера, походные лагеря патриотов и либералов и переместился «на тот большак, на перекресток».
Шаргунов – писатель, разумеется, не общепримиряющий, а просто молодой и знаменитый.
И что бы он ни говорил о побеге из дома родительского к Белому дому, Сергея все равно будут воспринимать вне тогдашней Хованщины. Он – не у Останкина, как патриоты, и не на Тверской, как демократы-ельцинисты. А над схваткой и Москвой (в ранних вариантах роман назывался «Война в Москве»).
Надо сказать: и до Шаргунова, в нулевые, былые барьеры ветшали и разрушались. Почти всеобщее согласие по фигуре Солженицына. Попытка организовать аналогичный кворум относительно Иосифа Бродского. Аккуратное единение – со взглядами в разные стороны – вокруг власти в первые путинские годы. Даже пресловутый Белый дом по умолчанию решили считать общенациональной трагедий.
Но наступил декабрь 2011-го (русские общественные движения хоть и стихия, а строго выстраиваются в хронологическом нарративе – август, октябрь, декабрь – в рамках одного исторического цикла). Когда выяснилось, что все фронты сохранились, а походные лагеря – на прежнем месте. Речь даже не о противостоянии Болотной и Поклонной – превращенном в эрегированный символ чистой политтехнологии. В протестных колоннах, как у киплинговского водопоя, мирно соседствовали, а подчас и братались, либерал с националистом, анархист с имперцем… Но, согласно упомянутой матрице, гуманитарная публика вновь раскололась на «либералов» и «государственников» – обе стороны понимали условность и обветшание терминов, но новых идентификаций не приходило.
А вот у Шаргунова узник 6 мая Петя Брянцев продолжает, как умеет, протестное дело деда – Виктора Брянцева, – сбежавшего из дома защищать Белый дом в октябре 93-го… И юноша Петр настаивает не на идейной, а семейной причине собственной уличной активности. Кровь как дней связующая нить…
Сергей писал политический роман как семейную хронику. Рискованное смешение жанров имеет, конечно, в русской словесности свою традицию – и ближайшим предшественником Шаргунова тут получается Максим Горький и его роман «Мать» (шаргуновская хроника могла бы называться «Дед»).
Горьковская «очень нужная и своевременная книга» имела лобовые евангельские коннотации; Сергей Шаргунов бэкграундом использует евангелия окарикатуренные – пухлых соцреалистических форсайтов. Эпопеи, возникшие как эпигонские по отношению к «Тихому Дону» (мотивы шолоховского природного физиологизма в эротических и пейзажных сценах, переходящих друг в друга, заметны в «1993»), продолжившиеся семьями Журбиных-Звонаревых… С сериальным мылом а-ля «Вечный зов» и Евгений Матвеев в финале.
Смерть Виктора Брянцева в романе – это еще и распад влиятельной, производственно-семейной, линии советской литературы, и провожает его и ее Шаргунов с горечью и болью, как близких родственников.
Да и вообще, роман «1993» – во многих отношениях постмодернистский, интертекстуальный, лишенный при этом разрушительной сорокинской иронии и пелевинского радиоактивного стеба. Да вот, собственно, близкий пример: Виктор Брянцев у Шаргунова – это же знакомый нам лирический герой Всеволода Емелина – для которого собственный заурядный быт и семейные проблемы – во многом источник протестной энергии. Пролетарская метафизика (мечты о всеобщем бессмертии, родом из Андрея Платонова и Николая Федорова), естественно вырастающая в его сознании из телевизионных новостей (чуть ли не единственный, кстати, однозначно отрицательный персонаж романа – телевизор), кроссвордов и революционных песен, сообщает короткой жизни историческое и национальное измерение…
Надо сказать, что для литературы общественного напряга и надрыва очень характерно стирание границ между реальностью и ее художественным отображением, кровосмесительная связь прототипов с протагонистами. Чистым документализмом, репортажностью тут не отговориться – они, безусловно, используются, но в качестве вполне литературного инструмента.
Соблазнительно объяснить сей феномен в терминах вульгарного социологизма, смешав их с постмодернистской смертью автора и худлита вообще, но, видимо, объяснение это придется разбавить мыслью о тусовочном характере последних русских протестных движений. Впрочем, почему «последних»? Все уже было у видного теоретика партийных организаций и партийных литератур Владимира Ленина: «Узок круг, страшно далеки»…
У Шаргунова в «1993» есть такой литературный анекдот на фоне штурма московской мэрии:
«– Помповое, – задыхаясь, процедил парень, – это ж помповым бьют…
Вокруг топотали еще множество ног.
– Как будто шампанское открывают, – засмеялся нервным голосом мужчина в косухе и в камуфляжной кепке, поправляя громоздкие очки.
– Тебе лишь бы шампанское хлебать… – сердито ответил кряжистый седобородый человек.
– А, деревенщик… – кисло засмеялся тот, что в косухе. – Чего в деревне не сидится?
– Писатели, не ругайтесь! Вместе ж на тот свет! – бросил парень, хватая себя за начес.
– Писатели? – спросил Виктор.
– Это ж Белов Василий. – Парень взмахнул указующей рукой. – А вон это – Лимонов».
А вот любопытная деталь и еще одна ассонансная рифма 93-го и 2012-го: волнения сопровождает барышня с бюстом, эдакая свобода на баррикадах. Вернее, по разные их стороны.
6 мая: «Внезапно появились крупные парни в одинаковых белых майках, впереди, тоже в белом, решительно шла сисястая девушка с айпадом в вытянутой руке.
– Сколько тебе заплатили? – заверещала девушка, приближаясь к Алексею и наводя на него айпад. – Сколько долларов?»
1993: «Грудастая юная девица в зеленой футболке с красной звездой, очевидно их опора, покачивала двумя темными косицами и излагала звонко:
– А третьего выйдем всем миром! «Трудовая Россия» зовет на народное вече! Заранее решили, за четыре месяца, чтобы каждый мог добраться. Захотим – миллион соберем».
Типажи, известные персонажи и сами авторы мигрируют из текста в текст, где-то укрупненные посредством художественности, где-то сатирически сниженные, но неизменно узнаваемые. У Шаргунова – богатое разнообразие подходов: лидеры волнений 6 мая 2012 года поданы в плакатной манере (плакат, впрочем, фейсбучный – уже не агитпроп, еще не фотожаба). Тем не менее перо прозаика осторожничает – не столько «для чистоты отношений», сколько в рассуждении «большое видится на расстоянии»: «Сергей, похожий на железного дровосека, что-то глухим голосом вещал, жилистый, с обритой головой, в черной ветровке и черных очках. Тут был статный матово-бледный красавец блондин Алексей в голубой рубашке, с неподвижной, как бы приклеенной улыбкой. Над ними, сдобная рука в бок, в безразмерной сырой футболке с полустертым Че Геварой, высился большой писатель Дмитрий, щурился покрасневшим глазами, довольно утирал усы и кудри, точно бы только из бани».
Плакатность, однако, еще и способ не только смотреть, но и оставаться как бы извне, а не внутри ситуации.
А вот для вождей белодомовской обороны Сергей использует палитру куда богаче: генерал Альберт Макашов – чистая функция, которую не оттеняет хрестоматийная уже беретка и несбывшееся пророчество про «мэров» с «херами». Другой генерал, Руцкой, сделан словно из армейских анекдотов, вперемешку с гуталином. Эдакий сапог, на который наклеены красные глаза и пышные усы. Сапог умеет говорить, но плохо. Интересней зарисован Анпилов – у костра, в окружении приверженцев; сумерки, гитара, «баррикада – дело святое». Не то дедушко Ленин, не то расколоучитель в керженецких лесах, в сочетании со всем известной физиономией Виктора Ивановича полифония получается занятной.
…И еще одна линия, которую бы хотелось выделить особо, когда социальные катаклизмы программируют национальную драму, похмелье – не последствие тревожного праздника, а наступает в унисон с ним. Речь о деградации, унижении и самоуничтожении племени русских мужчин – беда, которую пока в состоянии диагностировать литература в печальном одиночестве. (Можно назвать «Черную обезьяну» Захара Прилепина, «Информацию» Романа Сенчина, и – особенно – по причине того, что сильный роман прошел как-то мимо критики и дискуссий – «Бета-самца» Дениса Гуцко).