Здравые смыслы — страница 57 из 77

Терехов – редкий у нас случай синтетического, или, если угодно, полифонического, автора (в смысле не достоевском, а скорее музыкальном). Мастерство его таково, что все слои, пласты, линии, узлы и персонажи гармонично существуют в едином пространстве, не испорченном кривизной фабулы, сюжетными разрывами, (пост)модернистским скрежетом и словесным недержанием (Терехов многословен, но не избыточен).

Взять семейную бытовуху. Собственно, общеизвестная голубая чашка – отец и дочь, невозможность счастья втроем, всегда кто-то отваливается; по традиции мир – окружающий, дружественный или враждебный, – допускается в эту литературную ячейку на птичьих правах социальной рекламы. У Терехова математически точно выдержаны все пропорции, и к финалу, почти мистическим образом, враждебность исчезает с обеих сторон… Это я не про свет в конце романа, а про писательское мастерство.

«Немцы» – роман десятилетия, и я говорю не только о литературной эпохе. Путин и Медведев – под собственными именами (сами не участвуют, просто их часто упоминают), Лужков с Батуриной, как уже говорилось, обзавелись псевдонимами. Читатель пусть не ближайшего, но обозримого будущего вряд ли воспримет «Немцев» как исторический документ или литературный памятник. Скорее как учебник нравов. Поскольку ничего здесь, конечно, не изменится.

Вот что еще роднит Терехова с Горенштейном – это практический, деятельный эсхатологизм пророков, которые четко отслеживают текущую ситуацию, но отвлекаются и на другие, глубоко нездешние дела. А потом, обернувшись и вспомнив, такой пророк еще и удивляется: как? вы еще живы? и продолжаете? круто! уважаю!

Как будто не сам придумал в свое время, насколько неизменно вещество всей этой жизни.

Самурайская вата. «Кристалл в прозрачной оправе» Василия Авченко

Редкое чувство после прочтения – зависть.

Не к автору, который умеет загибать такое (бессмысленно завидовать таланту и опасно – одержимости). А к читателю, которому предстоит умное, веселое, деятельное удовольствие от чтения.

Читал, как в детстве, взахлеб, рот сам растягивался, а пальцы прищелкивали.

Две части, две темы – море и камни, вокруг которых вырастает целая космогония (наш ответ Толкиену). Маршруты, где пересекаются науки и стихии и создается отличная бодрая проза, со своим клубком сюжетов и персонажей, искусно притворившаяся нон-фикшном. (Географически близкий Акутагава, но Василий предпочитает другие стилистические ориентиры – академика-поэта Ферсмана, например: «Нельзя, считал Ферсман, мириться с тем, что в Советском Союзе нет своего красного самоцвета: «В стране, эмблемой которой является красный цвет – цвет бурных исканий, энергии, воли и борьбы, – в этой стране не может не быть красного камня. И мы его найдем!»)

В славнейших традициях Арсеньева, Олега Куваева, Пришвина, лучших из советских романтических научно-фантастов и пр., но очень по-авченковски.

Один наш общий товарищ – мы гостили на Керженце, который для Василия не только раскольничий угол, где «затерялась Русь в мордве и чуди», но – безоговорочный Запад – назвал манеру Авченко бороться на руках «методом краба». Эдакое перетекание энергии на один бок, когда кажется, что Василий сражается в армреслинг не одной рукой, а всеми восемью железными клешнями, выкатив глаза, в которых непрерывно фиксируется весь окружающий мир.

Книга его написана методом краба, если допустить, что природа наградила, помимо прочих красот и чудес, крабов еще и фасеточным зрением.

«Жидкий мозг-интернет, гидросфера, слившаяся с ноосферой» – это про океан, и вроде как в одно касание рецензия на «Солярис» Станислава Лема, но это именно афористичный Авченко.

Василию повезло родиться и жить на Дальнем Востоке, – и пытливый, яркий, праздничный патриотизм его вызовет уважение и у скептика, повторяющего вслед за Довлатовым про любовь к березкам, торжествующую за счет любви к человечеству…

Большое, да, видится на расстоянии, но и для точного взгляда на малое пространство и среда обитания дадут необходимый ракурс: «Соевая вертикаль соевой власти соево торчит из раскуроченной соевой страны; это не тоталитаризм, не оккупация и не бесовщина (много чести) – это просто соя, растительная подделка, сделанная в Китае. Весь мир делается в Китае из сои. Соевые мысли, соевые страсти и соевые души. В соевых размалеванных офисах сидит проращенная соя – растительный планктон с человеческими, пока еще человеческими головами, внутри которых еле-еле функционирует нечто студенистое бледно-желтого оттенка. Тихоокеанский флот – уже не грозный ТОФ, а «тофу» – соевый японский сыр, плавающий кусками в антипохмельном супчике мисо».

Одержимость алхимика, репортерский азарт, жадный ум интеллектуала, ревность патриота и мастерство прозаика. Легкая, живая интонация. Повествование – как мелкоячеистая сеть, куда обязательно попадают рыбы, разноцветные минералы, водоросли и целые китобойные флотилии, луна и солнце, Советская страна и непузатые японцы, выдающиеся земляки и гости Приморья, все, что писалось об этом крае в литературе и звучало в музыке: «Знаменитый вальс «На сопках Маньчжурии» звучит в России больше века, легализовав «сопку» как общерусское понятие, причем с батальным оттенком. Первую версию вальса Илья Шатров написал в 1906 году, сразу после Русско-японской войны. Тогда вальс назывался «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии» – он посвящен памяти погибших солдат 214-го резервного Мокшанского пехотного полка, в котором Шатров служил капельмейстером, причем боевым – известна история, как он вывел оркестр на бруствер и приказал играть марш, поднимая полк в штыковую на прорыв окружения. Они были талантливые парни, эти капельмейстеры – и Шатров, и Кюсс, сочинивший «Амурские волны», и автор «Прощания славянки» Агапкин».

Фирменная такая плотность, лакуны еще надо уметь разглядеть: исследуя магаданские мотивы в песенном творчестве разных поколений авторов, вспомнив Вадима Козина и Владимира Высоцкого и брезгливо миновав шансонный сонм, Василий переходит к другу и соавтору (по другой книжке) Илье Лагутенко. Забыв о мощной магаданской рок-сцене конца 80-х – «Миссия Антициклон», «Конец, Света!»… Но это я уже придираюсь.

Вообще, рецензируя Авченко, как-то хочется побыстрей закончить с обязаловкой отсебятины и поскорей перейти к цитированию. Скажем, вот этих бесконечных лексических игр, которые, как детские считалки, не надоедают: «Колыма (иностранцы говорят «Колима», ударяя на второй слог, и из слова начисто уходят его размах и суровость) – татарский «калым» и русское «вкалывать» вместе со смертельно надоевшей «колымагой». «Колыма» похожа на «каторгу» – трудно представить на реке с таким именем легкомысленные занятия. Колыма – слово тяжелое, как могильный камень; после этого слова следует молчать».

Впрочем, этот поэтический коктейль – редкой трезвости: «Транснефть»; едва ли чиновники, придумавшие это название, видят спрятанный в нем образ – нефтяной транс, куда погрузилась Россия».

И актуальности – в социальных диагнозах:

«В Тавричанке, некогда шахтерско-рыбацком, а теперь лишившемся лица поселке под Владивостоком, я познакомился с Геннадием Алексеевичем – мужчиной за восемьдесят, горным инженером-шахтостроителем на пенсии. Он теперь занимался любимым делом – орнитологией. Родом был с Донбасса, там пережил немецкую оккупацию и поэтому знал, у каких деревьев съедобная кора.

– При отступлении наши только копры (то есть верхушки, вершки шахт) взрывали и сами шахты топили, а остальные сооружения не трогали. Знали: вернутся – придется восстанавливать! А у нас в Тавричанке в 90-е обе шахты уничтожили полностью. Все сровняли с землей, – говорил Геннадий Алексеевич.

– Выходит, наши времена хуже оккупации? – спрашивал я.

– Выходит, что так, – отвечал старый горняк».

Или даже так: «Икра-икура» – редчайший пример заимствования японцами русского слова. Случай столь же нетипичный, как и заимствование японских слов русским языком (разные «самураи» и «гейши» не в счет, потому что они сохраняют иностранное гражданство, даже получив разрешение на работу в русском языке за неимением местных аналогов; это заимствованные из японского слова, обозначающие японские же понятия, тогда как «иваси» и тем более «вата» давно стали понятиями нашими, русскими, подвергшись «разъяпониванию»)».

Вот именно. Вата – происхождения самурайского.

Больше очерка, меньше романа. О «Девяти днях в мае» Всеволода Непогодина

Литературный ландшафт на начало 2015 года – своеобразная проекция «Фейсбука». Преобладание двух тем – Украины и нетрадиционных отношений. Иногда их причудливый микс, как в повести Лизы Готфрик «Красавица». Но чаще – отдельные мухи и котлеты, подчас погранично-публицистического свойства – маленький роман Всеволода Непогодина «Девять дней в мае». В центре повествования – не хронологическом, но концептуальном – одесская трагедия 2 мая 2014 года.

Сразу оговорюсь – роман Непогодина для меня вовсе не повод говорить о чудовищном акте геноцида в Доме профсоюзов. Скорее наоборот – повод от него абстрагироваться. (Литература как средство от неврозов.)

Символический пласт считывается без труда, в одном названии – тут и русский весенне-праздничный цикл от Первомая до Дня Победы, и шестидесятнический шедевр Михаила Ромма, и русский же срединный поминальный срок. Впрочем, Непогодин, конечно, по части не подтекстов, а подкастов. Дмитрий Быков назвал «Девять дней» – «репортажным романом», а я в свое время говорил: журнализм – самая сильная черта молодого прозаика Непогодина.

Сева не то чтобы зарыл журналистский талант в землю, но как-то не прислушался. Репортажность «Девяти дней» явно непрофессиональна, штрихпунтирна и сбивчива, оптика размыта. Настоящий репортер, обязательно и не без щегольства, укажет звания и должности силовиков, пытавшихся обуздать уличную стихию, – а у Непогодина мелькают лишь безликие «милицейские начальники». И замначальники.

Впрочем, рядом и такое отличное наблюдение: «Небеседина порадовало то, что милиционеры оттащили своего раненого в сторону антимайдана, а не к украинским националистам».