Есть нерв, ритм, боль. А чувство меры и стиля придет. Лишь бы не принесло с собой наждачную броню для сердец.
Блондинки рулят. О повести Ганны Шевченко «Шахтерская глубокая»
Рок-н-ролльное «поколение дворников и сторожей» сменилось литературным – пиарщиков и бухгалтерш, и каждый (-ая) его представитель (-ница) мечтает написать роман на собственном производственном опыте. Некоторые даже написали. Однако Ганна Шевченко – одна из очень немногих, кто придумал добавить в этот антураж сказочный или, если угодно, мистико-мифологический элемент. С чернобыльским фоном.
Девушка Аня, бухгалтер из шахтоуправления, незамужняя и немного легкомысленная барышня, проваливается, во время производственной пьянки на природе и сопутствующего флирта, под землю, в заброшенную шахту, где на глубине девятьсот метров встречает Шахтера-Сталкера-Минотавра Игната Шубина – жертву ядерного эксперимента, начальственной подлости и женского свинства. Шубин, превратившийся в хтонического демона, снедаем педагогическим зудом и договаривается с Аней, чтобы подгоняла ему на воспитание клиентуру – хряков и пройдох из шахтерского начальства и местных бандитов. Словом, как обычно, Шубин хочет зла, а совершает благо.
Впрочем, надо сказать, что хтонический Макаренко – это такая авторская ловушка, чтоб рецензенты восхищались и сюжет пересказывали; Шубина в повести совсем немного, Аня в своих девичьих заботах то и дело о подземном компаньоне забывает, – да и сцены перевоспитания даны фрагментарно и неубедительно – эдакий корпоратив, вялый, но с аутсортинговой режиссурой. Обязательны толстые мужики в балетных пачках с волосатыми ляжками.
А вот что Ганна Шевченко умеет делать виртуозно, так это «включать блондинку». Эка вроде бы невидаль – есть же у нас Лена Ленина, плодовитая писательница и убийца котят, была такая Оксана Робски, еще Рената Литвинова, но в литературе для продвинутых опыт Шевченко практически уникален. И увлекателен. Увлекательность прячется как раз не в «шубинском» дидактичном и обрывочном сюжете, но в страданиях поселковой красотки – в поисках одновременно выгодного жениха и зажигательного секса.
Ганна Шевченко хулиганит и вьет на небольшом пространстве прозы длинные лукавые петли – читатель настроился на социальную сказку с наказанным в финале злом и коррупцией, уповает на место действия, «давно не бывал я в Донбассе»; а в итоге увлеченно перебирает шмотки вместе с героиней, рекомендует прически и макияж:
«– У тебя же фигура стройная, задница хорошая, ноги длинные, почему ты этим не пользуешься? Перекрасься в блондинку, волосы отрасти…
– Может, мне еще и сиськи отрастить?
– В тебе же все хорошо, без изъянов, – он, как маркером, очертил меня взглядом с головы до ног, – размер ноги, правда, великоват, какой у тебя, сороковой?
– Тридцать девятый! – возмутилась я, хотя у меня действительно был сороковой.
– Юбку короткую надела бы, туфли на шпильке…
– Да я со своим сто семьдесят третьим ростом и тридцать девятым размером обуви на трансвестита буду похожа в этих ваших шпильках!»
И т. д., чтобы коллегиально подойти к слащавенькому финалу с домиком, садиком, дизайном и благодушно за всех порадоваться – блондинки рулят.
Отдельного комплимента достойны эротические сцены, я, собственно, то ли по испорченности, то ли по прозорливости сразу для себя назвал повесть «Шахтерская глубокая глотка» – и не ошибся. Может, воспитательные эксперименты Игната Шубина так возбудили писательницу, как палача иногда возбуждает порка, может, дополнительные средства возгорания – коровье дерьмо и дурачок Богдан… Но эпизоды с минетом у подземного входа и петтингом с олигофреном – и впрямь заметно выделяются на общем стилистическо-повествовательном небогатом фоне. И подсказывают, что с благостным финалом Ганна, пожалуй, поторопилась – героев явно ждут новые бездны – не внешние, так внутренние.
А хорошая эросцена в русской литературе иного большого романа стоит. Не говоря о повести.
Новые юродивые. Олег Юрьев, «Неизвестные письма»
Заведомая, демонстративная, глянцевитая маргинальность.
Поэтому сама номинация книги на «Национальный бестселлер» выглядела достаточно пикантно, несмотря даже на условности и трансформации премии за все ее богатые приключениями и яркими фигурами годы.
Все, что принято говорить в таких случаях об изящной литературной игре, изощренной мистификации, утонченной стилизации, глубокой притче про время и всепроникающей радиоактивности русского слова, – оставим другим справедливым рецензентам.
Отмечу, однако, незаурядный замысел – когда литературные фигуры третьего ряда (по одной на каждый завершившийся век российской словесности – Якоб Ленц, Иван Прыжов, Леонид Добычин) по разным, но неизменно двусмысленным параметрам опережают своих прославленных адресатов (Николай Карамзин, Федор Достоевский, Корней Чуковский) в жизненном многоборье. «Последние станут первыми».
Прослеживается, помимо маргинальности, иная общность – криминал с политическим подтекстом. Ленц скрывается от преследований по «делу московских масонов» (после ареста и заключения Н. Новикова в Шлиссельбургскую крепость). Иван Прыжов – прототип Толкаченки в «Бесах», соратник Сергея Нечаева, член «Народной расправы», соучастник убийства студента Иванова, сосланный на вечное поселение в Петровский завод, «по диким степям Забайкалья». Добычину, который, как выясняется, в Неве не утопился в 1936-м, а скрылся недалеко от Ленинграда, в Шушарах, «публикатор» Олег Юрьев придумал германский эпизод во время войны с последующим насильственным возвращением в Экибастуз. Правда, тут пишущий Чуковскому Добычин лукавит, путает следы – утверждая, что не был осужден к лагерному сроку, но был административно отправлен на поселение. И тут же признается в близком знакомстве с Солженицыным как раз в связи с Экибастузом, что противоречит «поселенческой» версии.
Вообще, приходилось выслушивать мнение, будто самое ценное в книжице Олега Юрьева – реконструкция «другой жизни» Леонида Добычина, дожившего до ста лет, пережившего и перестройку с СССР, и собственные републикации увидевшего, и даже негромкий «добычинский» культ наблюдавшего со стороны.
Ну, не знаю. Это как раз нетрудно – обладая определенными способностями и знанием историко-литературного контекста недавней эпохи. (Все источники на поверхности, в отличие от «прыжовского» раздела. В котором Юрьев использовал широкий пласт – от «Исповеди» самого Ивана Гавриловича, зачитанной им в суде, до исследований Валерия Есипова). И кстати, выглядит опыт с Добычиным у Юрьева не то чтобы неубедительно, но довольно бледно – скажем, Дмитрий Быков, у которого избежавший расстрела в 40-м Исаак Бабель делает в войну карьеру матерого диверсанта (роман «Оправдание»), реконструировал интереснее. Может, причина в личных особенностях портретируемого – психологизме, гомосексуализме etc.?..
Но нет, проблема, кажется, в другом. Все в той же общности всех трех корреспондентов. Единой тональности писем – с явным пережимом и надрывом относительно возможных оригиналов. В сторону концентрированного, душного юродства – в версии Юрьева несчастные авторы писем могут с полным правом дополнить каталог московских дур и дураков, составленный в свое время Иваном Прыжовым.
Звучит между тем современно. Возможно, подсознательно автор мистификации, давно живущий в Германии, проговаривает свое отношение к русским вопросам и людям, столь созвучное между тем и нынешнему либерально-болотному мейнстриму.
Впрочем, подчас голос публикатора сливается с голосами публикуемых. Литературная игра допускает кашу во рту, если того требует замысел, но не кашу в голове – мистификация должна держаться на внутреннем правдоподобии. Антон Чехов, да, в «Острове Сахалин» оставил портрет содержавшейся в Александровской ссыльнокаторжной тюрьме Соньки Золотой Ручки, но без стоматологических подробностей – так что Олег Юрьев в данном случае не мистифицирует, а просто сочиняет. Да и разбросанные там и сям современные обороты речи стилистической убедительности письмам не добавляют.
По сути, Олег Юрьев использовал метод другого персонажа «Бесов»: «Человека сам сочинит, да с ним и живет». Еще легче сочинить одного юродивого сразу за нескольких разных писателей и отдать ему свое настроение. Правда, о каких-то стилистических прорывах говорить тогда, мне кажется, преждевременно.
Олимпийская сказка. О романе Вероники Кунгурцевой «Девушка с веслом»
«– По-вашему, мистер Холмс, это не интересно?
– Интересно. Для любителей сказок».
Случаются, однако, времена, когда полку любителей сказок прибывает, и пополнение многократно превышает возрастную и фанатскую квоту. Причины скорей экзистенциальны – ощущение невозможности изменить реальность, исчерпанность инструментария, дискредитация смыслов. Зато сказочное направление отливается в магистральный формат – социальный.
Веронику Кунгурцеву с легкой руки Льва Данилкина нарекли «русской Джоан Роулинг», но после романа «Девушка с веслом» я бы назвал другой аналог. Например, Джанни Родари: когда-то культового у нас, а ныне полузабытого сказочника, с его солнечным итальянским весельем, луковой горечью бедности и плодово-овощным изобилием анархизма.
Причем социальная сказка – не обязательно революционная; волшебство как-то отменяет трудные завоевания социализма (или становится бессмысленным, а то и вредным на их фоне, см. «Старик Хоттабыч»), а вот человеческую природу чудеса изменить не могут (см. «Мастер и Маргарита»). Вероника Кунгурцева прокладывает дорожную карту новой русской сказки между Джанни Родари и Михаилом Булгаковым.
Место действия у Кунгурцевой – Южная Столица, готовящаяся принять Олимпиаду, то есть Сочи и почти Италия. Любимые герои – семейство Кулаковых – типичные овощи. Милые и обаятельные, и даже с какими-то былыми, а то и генетическими заслугами – фильмы и сюжеты снимали зачетные, имеют в близких родственниках солдат Великой войны, но сегодня на все удары судьбы, персонифицированной максимально широко – в государственных и муниципальных начальниках, телевизионных боссах, хищниках-коммерсах, черных риелторах, ментах, судейских, мигрантах, тетьках-сектантах – принимают с каким-то овощным стоицизмом. И даже невесть откуда появившихся волшебных помощников эксплуатируют не шибко.