Это я к тому, что хотел бы в данном очерке опустить некоторые принципиальные моменты: применительно к Аксенову – пижонство и джаз, равно как «богатство» (представление о «миллионах» Аксенова, как полагает Александр Кабаков, выросло из того же стиляжьего корня: «Люди, чуждые стилю, за богатство принимали стиль»); авторы же книги о Пелевине отказались от колоритных деталей сами, отжав биографию своего героя до казарменной сухости.
Впрочем, по поводу джаза, пожалуй, стоило бы поспорить с авторитетами – как говорил бухгалтер Берлага, не в интересах истины, а в интересах правды.
Кабаков и Попов, естественно, не могли обойти тему «Аксенов и джаз».
Александр Кабаков: «А в чем отличие его джазовой литературы от всякой другой, связанной с музыкой? В том, что есть литература о музыке, с музыкой как предметом изображения, а Вася писал джазовую литературу джазовым способом (выделено авторами. – А. К.). У него именно джазовая литература, а не о джазе. У него джазовая проза, она звучит особым образом. Это очень существенно. Таких музыкальных, а не «о музыке писателей» вообще мало – не только в России – в России он точно один, – но таких писателей мало и где бы то ни было».
Вообще-то интонация – штука тонкая, эдак любая, даже умеренно модернистская проза может прослыть джазовой, а недостижимым образцом ее – «Мертвые души». С их метафорическими конструкциями (импровизация), лирическими отступлениями (джем-сейшен) и причудливой духовой (духовной) мелодией. В случае же Аксенова так называемый «джазовый способ» – скорее не прием, а пиар. Чистота и безусловная удача эксперимента встречаются единожды – в джазовых главах «Ожога», прежде всего в знаменитом камбэке с «Песней петроградского сакса образца осени пятьдесят шестого».
Что же до уникальности в «музыкальности» – явный перебор. Вернее, недосчет. А как быть с Эдуардом Лимоновым (ехидствующим, кстати, над Аксеновым, мимолетно, но по любому удобному поводу), чей «Дневник неудачника» сделан явно под влиянием панк-рока и в его стилистике – с адекватным словарем, рваным ритмом, сюжетами и образами, напором и грязноватым драйвом? (Лимоновские рассказы о нью-йоркских панк-клубах и музыкантах, прежде всего превосходный The death of teenage idol, скорее попадают в кабаковскую категорию «писателей о музыке», хотя какая уж там у панков музыка.)
Рассказы Захара Прилепина (он, неназванным, но узнаваемым, мелькает в книжке Кабакова-Попова, в ироническом весьма контексте еще одного претендента на роль «Аксенова сегодня») «Герой рок-н-ролла» (сборник «Ботинки, полные горячей водкой») и «Оглобля» («Восьмерка») – тоже о людях музыки. Той самой, что становилась образом жизни и религией поколений – и стилистически чуткий Захар строит эти тексты как маленькую лирическую энциклопедию русского рока – с обязательной мрачноватой кодой.
Так что Василий Павлович, может, и отец традиции, но явно не венец ее.
Кстати, пелевинские биографы музыкальный аспект писательства Виктора Олеговича и вовсе замотали, разве только более-менее аргументированно соединив название его сборника Relics с одноименной пластинкой Pink Floid. А ведь его эпиграфами из Леонарда Коэна и цитатами из Бориса Гребенщикова (да и вообще связкой «Пелевин – БГ») позаниматься бы стоило. Тему закрывает один Шнур – с однообразными комплиментами в пелевинский адрес. Которые больше сообщают о Шнуре, нежели о Пелевине.
Ну и буквально пару слов относительно «богатства». Соавторы Кабаков – Попов любовно сообщают об одной из последних аксеновских машин – красном «ягуаре», оговариваясь, впрочем, что куплен был по случаю и по дешевке, однако таков был стильный мэн Василий Павлович, что хай-классовая якобы тачка стала очередным лыком в строку мифа о «миллионах» Аксенова.
А вот, по касательной, но в тему, пассаж из того же романа «Скажи изюм»: «Рассказывали смешную историю. На площади Конкорд стоит знаменитый грузинский киношник Тамаз Цалкаламанидзе, глазеет на новенький «ягуар». Подходим сзади, спрашиваем: «Тамаз, за такую машину продал бы родину?», а он, не повернув, как говорится, головы кочан, отвечает: «Нэ задумываясь!»
…Не возьмусь и за подробное рецензирование перечисленных изданий, дабы не повторяться – вышедший сравнительно недавно жэзээловский «Аксенов» Дмитрия Петрова получил рецензии от таких важных людей, как Сергей Костырко (положительная) и Роман Арбитман (отрицательная). Портрет-мемуар в диалогах Кабакова – Попова тем более удостоился заинтересованных откликов – к примеру, журнал «Знамя» (2012. № 5) дал подряд сразу двух рецензентов – Льва Симкина и Виктора Есипова. Книгу же о Пелевине я просто-напросто не вижу смысла оценивать отдельно, вне контекста «культовости».
Тем не менее и бегущей строкой.
Лев Данилкин – влиятельный литературный критик и автор героических биографий Александра Проханова («Человек с яйцом») и Юрия Гагарина (в серии ЖЗЛ) – как-то признался, что очень хотел бы сделать книжку о Пелевине, но от затеи пришлось отказаться. «Я бы с удовольствием взялся за биографическую книгу о Пелевине, там столько материала, мне самому страшно интересно; я, например, знаю, что какие-то Пелевины в конце XIX века по молоканской линии приятельствовали с Прохановыми, теми самыми, но он – Пелевин, я имею в виду, – однажды совершенно явственно дал понять, что книга о нем – табу, и я слишком уважительно отношусь к этому человеку, чтобы пренебречь его мнением». Помимо этических соображений, Данилкин, надо думать, руководствовался и профессиональными: сделать биографию Пелевина без участия Пелевина – нереально. Тщательно выстроенный имидж писателя – железной маски в нем дополняется очень русским типом литератора, который всегда больше своих книг.
Сергей Полотовский и Роман Козак наступили на те самые грабли, которые элегантно обошел Лев Данилкин. Лишенные контакта с персонажем, опираясь на дефицитные интервью, куцые свидетельства, известный и небогатый набор источников, авторы вынуждены были менять целеполагание на переправе. Делать не писательскую, но литературную биографию. И даже не биографию, а хронологию появления текстов Виктора Пелевина. С набором необязательных бантиков вроде критических цитат (всегда произвольный и притом ограниченный круг рецензентов), доморощенного структурализма (игра в прототипы) и стилистической претензией на неожурнализм (без соблюдения главного условия – энергично-агрессивного отношения к объекту).
Поверхностность (при периодически пробуксовывающем повествовании) возведена Полотовским-Козаком в творческий принцип, но проблема даже не в ней, а в смешивании слоев, и не коктейльным способом, а известным миксом бочки меда с ложкой дегтя. Так, временами глубокие и оригинальные литературоведческие суждения соседствуют с пассажами типа: «Если посмотреть, из каких профессий приходят в писательство, то на первом месте, конечно, будут врачи: Чехов, Булгаков, Верещагин». Последний – кто таков? Очевидно, Вересаев. Или вот, навскидку: в последней главе «Супербест» писатель Илья Бояшов назван Эдуардом. Наверное, потому, что на той же странице попадаются реальные Эдуарды – Кочергин и Лимонов… Между тем в аннотации указано: один из соавторов – литературный критик, другой – журналист.
Или вот такая прелесть: «По окончании института и военной кафедры получил звание лейтенанта войск ПВО. Позже какие-то из знаний, приобретенных на военной кафедре, наверняка пригодились Пелевину при сочинении «Зенитных кодексов Аль-Эфесби»: писатель любую информацию обрабатывал и пускал в дело».
Я служил в ПВО примерно тогда же, когда Пелевин посещал военную кафедру: повседневная практика этих войск отличалась от названного боевика так же, как советское ТВ от snuff’ов из позднейшего романа. Мысль, однако, стоит того, чтобы ее додумать: Пелевин, как известно, весьма трепетно относится к аббревиатуре из собственного ФИО и, сочиняя о подвигах Аль-Эфесби, наверняка вдохновлялся военной метафизикой собственного имени. Не случайно многие пелевинские фанаты прозревают в Савелии Скотенкове самого Виктора Олеговича, а «Зенитные кодексы» полагают мемуарами.
Получился у соавторов, конечно, не полный провал, а неполный справочник-путеводитель по творчеству Виктора Пелевина.
Дмитрий Петров, сочиняя для ЖЗЛ своего «Аксенова», следовал, похоже, некоему условному канону, который так и называется жэзээлом. То есть про жизнь – своими словами, а про замечательного (в случае писателя – про его литературу и, так сказать, общественную деятельность) – чужими, с привлечением авторитетов, как закавыченных, так и раскавыченных. (Метод, надо сказать, требующий известного самоотречения. Вот так попадается недурной оборотец, рука сама тянется похвалить автора хоть из объективности, но застываешь – вдруг не оригинальное, а снова раскавыченное? Как Иван Бунин про Мережковского: «Местами недурно, но кто знает, может, и ворованное?»)
Своими словами о детстве и юности Василия Павловича вообще-то трудно, ибо есть у нас «ленд-лизовские», магаданские главы «Ожога» и цикл биографических рассказов, но у Петрова получилось – если полагать слова «кара», «мука», «юдоль» его собственными, дмитрий-петровскими. Это не только смешно, тут возникает странная рифма мелодраматического глоссария с известной историей публикации глав из «Таинственной страсти» в глянце для домохозяек «Караван историй».
Еще «про жизнь». Чуть ли не глава отдана под локальный аксеновский триумф – пожизненное звание почетного американского профессора. Петров восхищается этой вехой искренне и многословно, как разночинец, который обрел вдруг богатого и щедрого родственника. Радость биографа кажется особенно странной даже не из-за очевидной архаичности восторгов по столь неактуальному поводу, а потому, что затем много и снова коряво Петров рассказывает, как Аксенов «всерьез задумался об отъезде из Америки» из-за издательских проблем.
Прямо не Аксенов, а Кормильцев с Бутусовым: «Мне стали слишком малы твои тертые джинсы… Гуд бай, Америка, о!»
Роман Арбитман: «Упрекая издателей первого собрания сочинений Аксенова, дескать, «много опечаток», биограф повинен в том же самом: вместо Потомака – «Патомак», вместо Горпожакса – «Гарпожакс», вместо «колымский» (от Колымы) – «калымский» (от слова «калым»?). Поэт Иртеньев превратился в Иртенева, критик Чупринин – в Чупрынина, издатель Глезер стал Глейзером. Неряшливость автора трудно свалить на нерадивость редакторов. Не редакторы виноваты в том, что прозаик Всеволод Кочетов оказался тут Виктором, критик Владимир Бондаренко – Валерием, негр Джим из «Гекльберри Финна» стал Томом (Сойером, что ли?), сериал «Санта-Барбара» мутировал в сериал «Санта-Моника», а Лара из «Доктора Живаго» обернулась загадочной Лорой…»