Собственно, литература Гениса сделана в формате МР-3, в первые тексты еще вслушиваешься, а дальнейшее (и нередко повторяющееся) идет фоном. С присущим данному формату отчасти пластмассовым звуком. Говорить о Генисе трудно, но им легко иллюстрировать особенности подобного рода журналистики/эссеистики. Например, Александр Александрович тоже пишет про Германа-старшего, который, разумеется, почтительно упомянут в издательской аннотации, в ряду Бродского и Довлатова. Правда, натуга тут невозможна – все результаты Генис с удовольствием фиксирует: на излете перестройки в царскосельском ресторане, совсем как при большевиках, обнаружились миноги, а еще через несколько лет Герман-старший завязал пить и признался президенту Ельцину, что Родину таки любит: «Как не любить?»
Единственное место в книжке, по-настоящему меня взволновавшее, – это мифология села Духовницкое в Саратовской области – поскольку я глубоко интересуюсь историей поволжского старообрядчества, а этот райцентр – один из основных в раскольничьем поясе Волги и Иргиза. Тут есть своеобразный символизм – пишет Александр Александрович чаще о краях далеких и экзотических (теперь Киев с Луганском, в силу известных причин, можно к таковым причислить), а интереснее то, что под боком. Необходимо процитировать. Речь идет о бревнах Ноева ковчега, обнаруженных русским авиатором В. Росковитским на Арарате и доставленных на Волгу в суматохе начавшейся революции.
«…Несколько уцелевших бревен ковчега сумели все-таки доставить на Волгу тайком от взявших верх большевиков-богоборцев. Об этом рассказал последний участник экспедиции солдат Федор Батов, скончавшийся в 1969 году.
– Чтобы скрыть от безбожных властей драгоценные бревна, – вспоминал солдат, – их использовали для постройки баржи купца Неметова.
Но вскоре судно отобрали, чтобы перевозить арбузы трудящимся. А в начале 1930-х баржа села на мель и вмерзла в лед возле небольшого приволжского села Духовницкое. Председатель райисполкома Безруков велел разобрать судно и построить здание школы из спасенных бревен. В этой сельской школе появились странные учителя, как-то: преподаватель трех языков бывший полковник царского Генштаба Михаил Золотарев, приятель Бунина филолог Ленге и Прасковья Перевозчикова, служившая фрейлиной у матери Николая П.
– Возможно, – предполагает волжский археолог-самоучка Алексей, избегающий называть свою фамилию, – в задачу именитых педагогов входил перевод рунических надписей.
Так или иначе, бревна ковчега оказывали бесспорное ментальное воздействие на учащихся школы. Из ее стен вышли 60 докторов наук и несколько академиков, включая физика Гурия Марчука, последнего советского президента Академии наук. Кроме того, в духовницкой школе учились 38 профессоров, 29 заслуженных деятелей науки и летчик-космонавт Александр Баландин. Большая часть ученых стала физиками-ядерщиками, вероятно, потому, считают местные, что ковчег был на атомном ходу… Я точно знаю, что все это – правда. Во-первых, с тех пор как в перестройку магические бревна растащили неизвестные, школа в Духовницком перестала поражать мир талантами. Во-вторых, в этой школе учился мой тесть Вениамин Иванович Сергеев, который звал себя Веня и был самым необычным человеком из всех, кого мне довелось встречать».
Бывают, разумеется, причудливые совпадения, но в «тестя Веню» я не слишком верю. Во-первых, истории о чудесной школе, построенной из бревен купеческой баржи, и редкостном урожае гениев давно кочуют по краеведческим сайтам. Во-вторых, еще в феврале 2012 года на довольно желтом портале «Московский монитор» был опубликован материал Платона Сергеева «Ежедневное чудо: Ноев ковчег», конспект которого, куда более совершенный по стилю, собственно, и предлагает нам знаменитый литератор Александр Генис (а он впервые опубликовал эссе «Семейное, или Ноев ковчег» в декабре 2015 года в «Новой газете»).
У Сергеева в «Мосмониторе» присутствует уже все – и авиатор, и руны, и арбузы, и купец, и анонимный археолог Алексей, и фамилии/титулы преподавателей, и букеты академиков, профессоров и космонавта. Несколько напоминающие шукшинскую статистику выдающихся земляков из рассказа «Срезал». (Кстати, Гурий Марчук – уроженец Оренбургской области – действительно начинал трудовую деятельность в Духовницком и, возможно, учился в легендарной школе, а вот космонавт Александр Баландин родом из подмосковного Фрязина, там и получил среднее образование.)
В общем, понятно. Хотите – называйте подобное плагиатом, хотите – очередным пересказом бродящей по свету байки, я же вижу распространеннейшее в современном журнализме явление – компиляцию. Наверное, для выкладывания очередных пазл-ковриков Генису уже мало собственных текстов, и в ход идут чужие – это я пишу, дабы не употреблять сочетание «гонит строку». Словом, момент показательный.
Обе книги, что ни говори, нужные и своевременные. Яркие фактурно, стилистически талантливые, занятно сконструированные, они объективно свидетельствуют о конце глянцевой журналистики в России, в том виде, какой мы знали ее более двадцати лет. С обильным либеральным словоговорением, призванным не столько разрешить, сколько заболтать «проклятые вопросы». С героями, которые уходят на огромные сроки и параллельно – в тотальное забвение, и поди определи, кто тут более жесток – власть, обрекающая на первое, или общество, приговорившее ко второму… С сатирически огромным зазором между многобюджетным процессом и провальным результатом. С МР-3-звуками, от пластмассы которых уже и собственным рукам противно. С пересказом тусовочных баек, а когда и этот, казавшийся неиссякаемым, ресурс, оказался исчерпан, в ход пошли перепевы «антологии таинственных случаев» из желтой прессы. Тоже по-своему верно: желтая пресса – обезьяна глянцевой и так же погружается в кризис.
Гаррос, безусловно, многое понимает, в том числе про конец глянца, и прибегает в своей портретной галерее к жанру иному, внежурналистскому – «утопии». (Подзаголовки его очерков – «Утопия Захара Прилепина: великая глушь»; «Утопия Славы Полунина: мельницы нирваны мелют медленно»; «Утопия Веры Полозковой: зарифмуй это» и прочее.) Однако утопия – это не только беллетризированные варианты трудовых книжек и перечня наград, даже не I have a dream, это, прежде всего, образ будущего, показанный через определенные социальные практики. Макет большого строительства. А вот это отсутствует совершенно; ибо сколь угодно яркий авторский стиль и глянцевый формат – весьма ограниченный инструментарий для стройки.
И вообще, какая, извините, стройка? Мы не про стройку, мы про дизайн и евроремонт. В лучшем случае перестройку. Горбачевскую или медведевскую. То есть про настоящее.
Однако иногда наступают времена, когда настоящее заканчивается – резко и оглушительно.
…Спасибо издателям и авторам – в книжном виде такие вещи нагляднее.
Чародеи и ученики. Виктор Пелевин и Дмитрий Быков
Есть, воля ваша, великий соблазн в попытках ранжирования художников по парам.
Гораздо больший, чем в распределении талантов по «стайкам» (Ю. Олеша), поколениям, направлениям, жанрам и «большим пожарам».
Видимо, в парности изначально заложен некий потаенный смысл, генетический код творения и грехопадения. Как сказал бы Дмитрий Быков, «все это можно долго и изобретательно обосновывать».
Кстати, Дмитрий Быков и Виктор Пелевин, являясь в современной русской литературе авторами наиболее влиятельными и авторитетными, остаются признанными одиночками, идущими никак не вместе, но другим путем. Более того, они вывешивают запретный кирпич после каждого этапа своего большого дао. Запрет не распространяется на эпигонов, но на них и все прочее не распространяется.
У Виктора Олеговича могут быть предшественники (всегда – достаточно произвольный подбор), море тех же самых эпигонов, но равных, по общепринятому мнению, нет.
Одно время писалось через дефис «Пелевин-Сорокин», но здесь медийное сознание, а вслед за ним и сознание массовое сыграли в гегелевское единство и борьбу противоположностей. Объектами похожей игры уже становились «Толстой-Достоевский», чтобы со временем превратиться в Толстоевского у Ильфа-Петрова.
Подобрать пару Дмитрию Львовичу мешают обстоятельства несколько иного творческого порядка: не внутренние, но внешние. Стахановская производительность Быкова-журналиста, монументальность Быкова-прозаика, академическая дотошность Быкова-биографа, активность Быкова как медийного персонажа предполагают, что его брат и сват по месту в словесности должен быть столь же возрожденчески продуктивен и общественно вездесущ. Обладая при этом сложившимся, однако весьма центробежным мировоззрением. Можно назвать его расплывчатым, а можно – недогматичным, прибавив сюда еретический пафос ниспровержения и возвеличивания по каждому второму поводу, иногда весьма суетливой смены знаков в применении к одним и тем же именам и явлениям. Именно это мешает поставить в один ряд с Быковым Захара Прилепина, схожего по многим позициям, однако идеология Прилепина, при всей широте взглядов, куда более цельная и просчитанная, не вольный парус, а запрограммированная машина, он не еретик, но миссионер.
«Пошли мне, Господь, второго, / Такого, как я и он». Как у Вознесенского в исполнении Высоцкого. А таких больше не делают.
Таланты приходят парами, как мизера, но куда более убедительными парами уходят. Мартиролог 2008–2009 годов, разбухавший так, что самый упертый атеист задумался о последних временах, все это впечатляющим образом продемонстрировал. (Десятый взял тайм-аут, хотя вот Ахмадулина-Вознесенский…) Для меня, например, совершенно очевидно, что Александр Солженицын и Егор Летов, ушедшие с разницей в три месяца, были фигурами равновеликими, чрезвычайно схожими по способу мышления, темпераменту, общественной роли, сыгранной при больших группах русских людей и даже целых поколений. И по-настоящему понять каждого из них можно, только написав исследование в жанре двойного портрета. Возможно, когда-нибудь я это и сделаю; мысль об этом странном сближении преследовала меня еще при жизни обоих.