Зеленая брама — страница 43 из 64

Сомов был казнен врагами накануне освобождения Умани...

Накапливая и сопоставляя материалы о благородной деятельности медицинских работников в Уманском лагере и окрестных селах, я много думал о том, что советские ме­дики, не имея единой организации, действовали единообраз­но, словно бы по плану, по четкой инструкции.

А может быть, гуманнейшая профессия врача опреде­ляет линию поведения? К сожалению, история двадцатого века полностью опровергает подобную мысль: фашистские хирурги производили варварские опыты над своими жерт­вами, берлинские бактериологи прививали пленным страш­ные болезни. Впрочем, у них в более поздние времена нашлись последователи в заокеанских лабораториях. Так что дело не в самой профессии — она, оказывается, может обернуться и палачеством.

Советскими врачами руководила просто совесть, просто клятва Гиппократа. Они считают, что поступали нормаль­но, не больше. Но и не меньше. Это были советские врачи — вот самое краткое и исчерпывающее пояснение.

Я побывал в интереснейшем, с блестящей экспозицией музее медицины в Киеве и огорчен, что не увидел матери­алов об участии медиков в подпольной борьбе на оккупи­рованных территориях. Это одна из прекрасных страниц истории медицины.

В поисках участников событий я познакомился с со­ветским ученым-инфекционистом Григорием Петровичем Угловым, врачом 44-й дивизии, насмерть стоявшей и по­гибшей в Зеленой браме.

Григорий Петрович оказался задиристым, метким на слово, не старым еще человеком. Предупредил, чуть окая:

— Простите, если не совсем литературно разговари­ваю: я северянин, помор, у нас лексикон особенный.

Я опасался начала разговора — иные товарищи по не­счастью сразу замыкаются, услышав название Подвысо­кое,— тяжело вспоминать. Поэтому разговор начал изда­лека, попросил рассказать о первом раненом, которому пришлось оказывать помощь. Когда и где это было?

— В 6 часов 12 минут 22 июня, сами понимаете, на границе. Молодой красноармеец срочной службы. Ране­ние в живот, но какое-то счастливое — пуля не затронула кишок. Такой я поставил диагноз, обрабатывая рану,— он позже подтвердился полностью. Красноармеец пережи­вал, что ничего не успел на войне, а я его успокаивал — еще посчитаешься с врагом в бою... И тоже, кажется, не ошибся.

— И вы дошли до Зеленой брамы?

— После тридцати семи дней непрерывных боев, похо­ронив и командира, и комиссара полка (комполка Плюхин воевал добровольцем в Испании), я оказался в Подвысоком, в должности старшего врача отделения армейского госпита­ля, развернутого на опушке дубравы. Повышение получил.

Готовился прорыв из окружения, а нам было приказано остаться с тяжелоранеными. Прямо скажем, невелика была надежда, что нас выручат после успешного выхода из окру­жения, хотя разговор об этом шел, обещание такое да­валось.

И вот немецкие мотоциклисты окружают госпиталь. Первое, что они сделали,— забрали и увезли все продукты со склада. Не очень поживились, но все подчистую взяли.

А тяжелораненых — 2170 человек, при них семь врачей и пятнадцать фельдшеров. Спасибо местным жителям — помогали, чем могли.

Еще свистели вокруг пули, а к госпиталю шли женщины села Подвысокого — с продуктами в узелках, с питьевой водой в кувшинах. Часовые отгоняли их прикладами, а они шли и шли, бесстрашные и удивительно спокойные.

Потом господа завоеватели мобилизовали этих женщин с подводами, чтобы везти раненых в Умань. Перед отправкой автоматчики прошли по палатам, поубивали нетранспорта­бельных — короткими очередями, прямо на койках, на топ­чанах, на соломе...

В Умани доктора Углового подержали неделю в «яме», а потом «выявили»: у него на петлицах оставалась эмбле­ма — змейка, чаша эскулапа. Рядом со сказочным парком Софиевка размещался «ревир» номер 3 для советских военнопленных, туда и повели его. Немецкие врачи в пала­ты заходить боялись — это был ад: медикаментов и пере­вязочных средств нет, на тысячу человек один стерильный бинт в день, кровь, гной, на полу под ногами трещали вши.

— Удивительное дело,— вспоминает Григорий Петро­вич,— у раненых не было отчаяния. Говорили: вы нас выле­чите, а Красная Армия выручит. А если придется долго ждать — пойдем партизанить.

Григорий Петрович разбирает свои бумаги, находит сшитые суровой ниткой разграфленные листочки — запи­сано, сколько было раненых, сколько ежедневно умирало. Давайте посчитаем: за ноябрь и декабрь 1941 года из 2317 человек умерло 948.

Мы хоронили своих близ парка Софиевка. Составляли список: имя, фамилия, по возможности адрес — кто откуда. Списки помещали в бутылку и зарывали ее, как с тонущего корабля бросают письмо в волны.

Экскаваторщики, строители сегодняшней Умани! Будьте внимательны при закладке фундаментов новых зданий, при раскопках — в земле прах погибших и бутылки с по­именными списками.

Если наткнетесь на братскую могилу, учтите — бутылка должна быть в левом углу ямы.

Я прошу Григория Петровича поведать мне, что он чув­ствовал, о чем думал в неволе.

— Боролось все внутри: убежать было сравнительно легко и так же рискованно, как находиться в плену,— жизнь человеческая ничего не стоила. Но тяжко было бы оставить на произвол судьбы больных. Вот почему я не торопился с побегом. Медперсонал, впрочем, не только ле­чил: связались с подпольем, с партизанами, помогали бежать выздоровевшим.

Помню такой случай: молодой старшина по имени Воло­дя, раненный в живот, никак не давал мне осмотреть рану, отталкивал, сопротивлялся. Я увидел, что рана его перетя­нута толстой, красной, слишком широкой и ровной, чтобы быть лишь от крови красной, полосой материи. Я понял, что это полковое знамя. Предложил ему перепрятать знамя в надежное место, но он и слушать об этом не хотел. Так и лежал, перевязанный знаменем, и представьте, выздоро­вел. Мы помогли ему скрыться. Не знаю, удалось ли ему выйти к своим. Напечатайте про этот случай, вдруг он жив, найдется! Володя. Четыре треугольника в петлицах...

Пришла пора и мне уходить,— говорит доктор Угло­вой.— В Умани скрывался у подпольщицы Шуры Коробкиной (гестаповцы казнили ее накануне возвращения наших войск). Долго выбирался к своим, вновь стал в строй, воевал, получил орден. После войны вел научную работу как инфекционист. Сколько эпидемий мы убили, задушили, искоренили! Это, я вам скажу, тоже война. А в Умани у меня была практика, я и сам тифом заболел.

В письмах, которые прислали мне участники битвы, го­ворится о многих медиках-героях.

Вспоминают добрым словом начсанарма-6, называвше­гося в плену Радченко. Его расстреляли сразу в Подвысоком, а начальника госпиталя — женщину-военврача Тойберман — позже, в Виннице.

Один из лазаретов Подвысокого пришлось разместить в овчарне — в школе, в сараях, в хатах уже не оставалось места.

Когда врачи и часть раненых пошли на прорыв, самых тяжелых оставили под присмотром военфельдшера Ма­рии Дуняшко. Вот что пишет один из чудом спасшихся:

«Молодая дивчина, совсем молодая, мужеству ее мы поражались... Она, рискуя жизнью, доставала у жителей еду, а главное, воду. Она одна была защитницей, а потом вернулись из неудавшегося прорыва врачи, и она им сдала своих раненых по всей форме, и сама тоже осталась в этом аду. А ведь девчонка, ей переодеться бы и смыться ничего не стоило!»

Я выбрал из многих воспоминаний и писем лишь самую малость воспоминаний о военных врачах. Верю: будет когда-нибудь создан мемориал в Подвысоком (место ему — на опушке брамы). И надеюсь, что ваятель не забудет уве­ковечить и образ советского военного врача.

Советов, Знаменев, Сердцов

Уверен — как ни беспощадно уходящее время, будут еще найдены многие герои сражений сорок первого года, будут названы их имена, будут начертаны их фамилии на обе­лисках.

Ряды искателей множатся, круг поисков расширяется.

Но обстоятельства военных времен весьма усложнили нашу работу.

Боюсь, что многие подлинные имена восстановить чрез­вычайно трудно, если не невозможно.

Уничтожение личных дел, списков, документов стало почти правилом в зажатых в клещи войсках; не без основа­ния считалось, что враг воспользуется советскими доку­ментами в шпионских и провокационных целях, и их уничто­жали в момент, казавшийся смертным часом. Живые иска­ли в карманах гимнастерок погибших товарищей не только удостоверения, но даже письма: все забирали с собой. А как потом сложилась судьба этих совершенно правильно поступавших товарищей и однополчан?

Документы раненых хранились обычно в канцеляриях госпиталей. Долго ли существовали канцелярии?

Старались затеряться и скрыться в толпе командиры высокого ранга, с презрением отвергая преимущества, кото­рые им сулили палачи. Не трусость руководила их поступ­ками: они не желали доставлять радость врагу — еще один командир полка или дивизии схвачен. Это было еще и фор­мой подготовки к побегу, а побег командиру куда трудней осуществить, чем рядовому. Скрывались комиссары и полит­руки, чтоб не отдать свои жизни так дешево и сразу.

Можно только порадоваться тому, что командиры были выявлены не все.

Командир 72-й стрелковой дивизии генерал-майор Па­вел Ивлианович Абрамидзе при выходе из леса переоделся, в плен попал в шоферском комбинезоне и довольно успеш­но выдавал себя за шофера. Его разоблачила какая-то сволочь. Бежать генералу уже не удалось, но несчастье свело его с замечательными людьми — с Карбышевым, Шепетовым, Огурцовым, Тхором, Потаповым; он участво­вал в лагерном подполье.

В довоенные времена 72-я стрелковая соседствовала со знаменитой 99-й дивизией, в бой они вступили одновре­менно в районе Перемышля. Плечо к плечу сражались эти соединения в Зеленой браме. И вот в плену комдив Абрамидзе вновь оказался рядом со своим прямым начальни­ком — командиром 8-го корпуса Михаилом Георгиевичем Снеговым. Надо было продолжать воевать, и они продолжа­ли — честно и бесстрашно. Опоздай освобождение на несколько часов, еще оставшиеся в живых подпольщики были бы неминуемо уничтожены эсэсовцами...