олго не мог понять, чего мы хотим, а когда понял, то засмеялся и обрадовался.
Из дневника Ю.Н. Либединского:
«22 июня, 9 ч. 20 мин. вечера.
Сегодня в издательстве Тарасенков, Ира, Маша, еще кто-то, – обнаружилось, что только я помню, что это за день. “Скверный день, плохой день…” – твердил Тарасенков. Я ничего не ответил: слишком много гордого, чистого, высокого вызвал из моей души и из души всего народа этот скверный день семь лет тому назад. И то, что вызвано, – еще не выражено, как не выражено и то, что было вызвано к жизни тридцать лет назад…
Жизнь щадит меня, дает мне сроки: ну еще, давай, ну, вырази, скажи…
Я предполагал, что с 1 июня вздохну свободней, но всё время тянутся Нарты, чужие рукописи, снова Нарты и снова рукописи…
Сейчас бесконечный вечер летнего солнцестояния, который мы с Лидой провели в городе. Читаем Герцена “Былое и думы” и от полноты жизни, как в молодости, трудно читать – хочется жить… О, радость жизни взахлеб!»Хочешь не хочешь, а 15 августа пришлось перебираться в город. Кряхтит грузовик возле ворот, погружены дети, вещи, два кота – Барс и Фырс, – и через полчаса мы в Москве. Надо сказать, вовремя…
«Ночь с 16 на 17 августа.
Лида в родильном доме – только что отвез ее. Страшно, и, что хуже всего, ничего нельзя сделать. Верующие молятся. Кинуться бы и умолять… Ну а что если послать непосредственно – от себя к ней – всю свою душевную энергию? Или тут нужен какой-то невидимый передаточный рычаг?
Еще сегодня (16) я ей диктовал рецензии. Схватки уже начались, а она печатала. Друг мой, друг мой…»
16
«Дорогая Лида! Поздравляю. Спасибо за “крестника”. Сын такого хорошего писателя, как Юра, и такой выдумщицы, как ты, должен быть обязательно актером, художником или поэтом. Хорошо бы поэтом! Целую.
А. Фадеев».Эту записочку получила я в роддоме вместе с небольшим букетом разноцветных астр. Юрий Николаевич сказал, что Саша улетает за границу и просит передать свои поздравления.
Последнее время с А. Фадеевым мы виделись всё реже. Он часто уезжал и улетал за границу. А когда бывал в Москве, то жил большей частью на даче, в Переделкино, писал второй вариант «Молодой гвардии». Помню, как встретили мы его вскоре после появления в печати статей, критикующих «Молодую гвардию». Юрий Николаевич спросил его:
– Ну, как ты, ничего?
– Ничего… Наверное, всё правильно, но ощущение такое, будто загнали тебе в одно место огромный гвоздь! Начну работать, пройдет. А гвоздь – вот! – И он выразительным жестом показал величину гвоздя.
Юрий Николаевич, не видя его подолгу, скучал и даже немного обижался, что Саша-де забывает старых друзей. Но стоило им встретиться, все обиды словно рукой снимало – подлинная дружба не зависит от того, часто ли видятся люди.
Мне хочется привести здесь одно письмо Юрия Николаевича:«…Во сне видел Сашу Ф., он сидел на каком-то высоком, но узком сиденье и знаком подозвал меня, чтобы я сел рядом с ним, я сел, он обнял меня своей крепкой рукой, поцеловал в щеку и сказал: “Ты, Юра, напрасно последнее время чинишься со мной: что б ты не подумал, что б кто-то еще не подумал”… Всё это он говорил, передразнивая меня и с живой досадой. Мне были очень приятны его слова, но я чувствовал себя смущенным и завел разговор о “Молодой гвардии”, он ответил мне что-то неясное насчет отбора по классовой борьбе и отбора по принципу социалистической передовитости, который действует теперь, – я проснулся, застав себя за размышлением над этой мыслью…»
А когда через некоторое время мы увиделись с Сашей, он, обняв Юрия Николаевича, вдруг сказал:
– Давно я тебя не видел, что-то ты стал последнее время со мной чиниться. Всё боишься, что кто-то что-то подумает…
Мы с Юрием Николаевичем переглянулись и не могли удержаться от смеха.
– Что же тут смешного? – с недоумением и даже с некоторой обидой спросил Саша.
Юрий Николаевич рассказал ему свой сон. Саша тоже засмеялся и сказал:
– Видишь, значит, я правда так думаю. Не стал бы я являться во сне для того, чтобы соврать, что скучаю по тебе…
Конечно, это была шутка. Но шутки шутками, а существовали более глубокие внутренние причины, которые мешали им видеться часто…
17
«17 декабря 1948 года.
Прошел 50-летний юбилей – так хорошо, как я только мог желать… Присвоение Почетной грамоты от Кабарды, правительственная телеграмма из Осетии. Всё это очень радостно.
…Сегодня с пяти часов не сплю. Разбудил меня Сашка. На душе тревожно. Мало пишу свое, всё чужие рукописи, редактура. Разбросан, не могу добраться до своей главной работы. И вокруг тревожно…»Вокруг было тревожно. Личные радости и успехи для человека честного и думающего не могли заслонить этой тревоги. В газетах разворачивалась борьба против космополитизма. Что это? Борьба славянофилов и западников? Но зачем эти скобки, раскрывающие псевдонимы? Что случилось? За что арестованы еврейские писатели? В чем они виноваты – добрый насмешник Квитко, мудрец Бергельсон, страстный оратор Перец Маркиш, поэт и философ Самуил Галкин? Погиб Михоэлс…
Я перебираю мысленно эти имена, и память возвращает меня в годы моей юности. Как благодарна я судьбе, что мне пришлось многих из этих людей слышать и видеть!
Разве забудется то волнение, с которым торопились мы по вечерам на Бронную в Еврейский театр, чтобы насладиться игрой великих артистов Михоэлса и Зускинда? И пусть мы не знали языка, на котором шли спектакли, но артисты своей неповторимой игрой ломали языковые преграды, разноязыкий зал замирал в едином порыве благодарности и восхищения, и казалось, ничто не может нарушить этого единства – ведь каждый спектакль, будь то «Король Лир» или «Тевье-молочник», был событием не только еврейской культуры, но культуры русской. Впрочем, тогда мы не думали об этом, просто наслаждались высоким искусством. Кто мог себе представить, что не пройдет и десяти лет, как мы снова придем в этот зал, ныне уже скорбный и траурный, чтобы проводить в последний путь великого Михоэлса? А ведь еще совсем недавно на этой сцене шел прекрасный спектакль «Фрейлах», и в финале звучали музыка и пение, кружились в танце артисты, и зал, стоя, пел вместе с ними. Этот спектакль, поставленный после войны, утверждал победу добра над злом, злом германского фашизма. А теперь не пение, нет, сдержанные рыдания и стенания наполняли зал.
Тьма снова заволакивала землю, теперь уже нашу землю, но мы тогда еще не подозревали о масштабах трагедии, надвигавшейся на всех нас.
А сколько незабываемых часов было проведено над книгами Давида Бергельсона! В 1941 году был впервые переведен на русский язык его роман «После всего», написанный еще в 1913 году и рассказывающий о трагедии интеллигенции, ищущей выхода, понимающей, что в современных условиях она обречена на угасание. Это философский роман, и мы, тогда очень молодые и даже не знавшие имен Бердяева, Федорова, Розанова, Ильина и других философов XX века, находили в нем то, что так необходимо молодости: серьезный и глубокий анализ исторических событий, размышления о чести и достоинстве человека. Впоследствии, читая роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», я порой ловила себя на том, что многое в нем мне словно бы знакомо, и понимала, что его героев волнуют те же проблемы, стоящие перед интеллигенцией в переломные моменты истории, которые в свое время волновали героев Давида Бергельсона. Да и роман Д. Бергельсона «На Днепре», рассказывающий о событиях начала века, вызывал большой интерес читателей сочетанием точных деталей с глубоким психологизмом характеров и неповторимым мягким юмором.
Тогда я еще не была знакома с Давидом Рафаиловичем и даже никогда не видела его. Но вот в годы войны моя близкая подруга еще со школьных лет – Ная Островер, вышла замуж за сына Бергельсона, и мне пришлось побывать у них дома. Помню, с каким волнением нажимала я кнопку звонка, понимая, что сейчас смогу увидеть писателя, книги которого хорошо знала, о которых мы так много спорили в нашей молодой компании. Он представлялся мне высоким, красивым, барственным. Каково же было мое удивление, когда Давид Рафаилович сам открыл мне дверь, – невысокого роста, лысоватый, в домашней курточке и мягких туфлях. От волнения я что-то пробормотала, как благодарна ему за его книги, он ласково улыбнулся, пожал мне руку и проводил в комнату, где жила семья его сына, находившегося на фронте. Потом я видела его не раз, мы разговаривали, казалось бы, что ему было до суждений молоденькой женщины, почти девочки, но он слушал меня внимательно и так же внимательно отвечал или возражал.
И вдруг страшная весть: арестован! За что?
Снова приходится немного забежать вперед…
В 1950 году мы переехали в дом на Лаврушинском, и моя дочка Тата оказалась в одном классе с внучкой Бергельсона Маришей. Девочки подружились, после занятий в школе вместе гуляли, играли, готовили уроки. Как-то зимой 1952 года я заметила, что Маришу уже несколько дней не видно у нас, и я спросила об этом дочку.
– У Мариши дифтерит, – ответила она. – Ей еще долго нельзя будет ходить в школу – карантин.
Но вот в одно далеко не прекрасное утро по дому поползли слухи, что ночью была арестована вся семья Бергельсона – его жена, сын, невестка и девятилетняя внучка. Я кинулась к родителям Наи Островер, которые жили отдельно, вдвоем, после гибели на фронте единственного сына. Мать Наи – Рита Яковлевна, рассказала мне, что присутствовала при аресте. (В эти дни она ночевала у Бергельсонов, ухаживая за больной внучкой.) Она в буквальном смысле слова валялась в ногах у гэбэшников, умоляя, чтобы ей оставили больную девочку. Но изверги были непреклонны: Маришу увезли, поместили в пересыльную тюремную больницу и, дождавшись, пока ей станет немного лучше, отправили вместе с родителями по этапу в Казахстан.
– Но я добьюсь, – рыдая, говорила Рита Яковлевна. – Они отдадут мне Маришу…
И она добилась. После смерти Сталина. Съездила в ссылку к детям и привезла внучку в Москву. И теперь, разглядывая детские фотографии, я всегда радуюсь, когда вижу на них рядом с моими детьми улыбающееся Маришино личико. Она снова стала часто бывать у нас.