Зеленая мартышка — страница 17 из 73

о ли загрунтовали, а красить раздумали. Только мелькнувший на мгновение в окне маршрутки кирпичный домик без-окон-без-дверей во дворе за деревьями был темно-ал, как прежде.

Уже отмаячил в створе проспекта Сампсониевский собор, наш малый автобус выбрался на набережную, а у меня все плескалось на глазном дне изображение дома, бывшего для меня, да и для многих, пропастью, перевалом, метафорой тех самых «многих знаний», порождающих «многая печали».

Пробке на набережной, казалось, не будет конца, волнение, подавляемая спешка, сознание личной незадачливости и невезучести томили меня, я достала купленную на вокзале книгу, в которой ожидало меня послание в виде фотографии резного ящичка-часовенки неопределимого масштаба. На обороте карандашом было написано: «Табернакль».

Глава вторая

Жаба подколодная. — Появление Орлова. — «Сделайте эскизы». — Дизайнер падает в обморок. — Безрукие, однорукие, «электрики» и «транспортники». — «Отчего рождаются такие дети?» — Петя, Паша, Хасан и Жанбырбай.

К вечеру, когда схлынули, готовясь ко сну, дневные заботы, набрала я номер Германа Орлова, но никто не брал трубку, должно быть, съехали за город до осени в свою любимую дальнюю избушку, где под крыльцом жила-была подколодная жаба, познакомившая их год назад со своим жабенком; жабу Орловы поили молоком, она признавала их и дите вывела на показ не без гордости.

К моменту появления в рыже-алом институте Орлова я провела там года полтора.

— Я ваш новый дизайнер.

Он стоял на пороге, высокий, лохматый, большерукий, с широко открытыми удивленными глазами.

— Прошу любить и жаловать, — сказал начальник группы, выходя в ослепительно-белом халате из своего закутка за шкафом; в руках держал он гламурную розовую пластмассовую женскую кисть, на которую натягивал кружевную ажурную женскую перчаточку, — это Герман Иванович Орлов, его из Мухинского к нам распределили. Вашего полку прибыло, Наталья Васильевна.

— Нашего прибыло, — отвечала я, — он ведь Орлов, а я Сорокина.

— Ну и флиген зи, битте, — сказала, улыбаясь, Прекрасная Фламандка, появляясь из соседней комнатушки.

— Насколько вы лучше, Евгения Петровна, когда улыбаетесь, чем когда ворчите. Заберите новенького, покажите ему всё, пусть ознакомится.

— Пойдемте, — молвила Фламандка, — сначала проведу вас по институту, потом сходим через двор в клинику.

Он послушно пошел за нею, точно овечка, а когда вернулись они через полчаса, лица на нем не было.

— Ознакомились? — спросил начальник группы.

На сей раз доставал он из формы розовый женский указательный палец правой руки.

— Какие тут больные дети… — пробормотал Орлов. — И сколько их… Я не знал, куда меня распределили. Я такого не видел никогда.

Через неделю директор велел ему посмотреть операцию.

— Вы, Герман Иванович, там порисуйте, эскизы, что ли, сделайте или наброски, мы хотим выпустить к выставке в Москве буклет о новых методиках с иллюстрациями а-ля Леонардо да Винчи. В разных ракурсах рисуйте, поэффектнее.

Дело было летом, вскорости в открытое окно постучал идущий из клиники в сектор биомеханики доктор Мирович.

— Виталий Северьянович, Женечка, Натали, мое почтение, заберите сотрудника из клиники, он там на операции сознание потерял, сейчас его нашатырем в чувствие приведут. Дяденька он высокий, костистый, с таким грохотом рухнул, надеюсь, ничего не сломал.

Фламандка привела Германа, был он бледен. Она налила ему чаю, Виталий Северьянович озабоченно спросил: может, в чай спирту плеснуть?

— Нет, нет, не надо, — отвечал новый сотрудник, смущенный донельзя. — мне уже чего-то плеснули. Не знаю, как так вышло.

— Эпилепсией не страдаете? — спросил Северьянович.

— Что вы, что вы. Когда йодом кожу мазали, я стоял, и когда разрез делали, тоже, но как начали пилить кости, сухожилия рвать, я и выключился.

— Тонкая вы натура, Герман Иванович, — сказала Фламандка, — хотя по виду вашему этого не скажешь.

— Как говорят, натура дура, — отвечал Орлов. — Спасибо за чаек. Я человек мирный, а тут у вас как на войне. Госпиталь, передовая, раненые круглый год год за годом. Когда туда шел, опять детей видел. Что это? Отчего? Под транспорт попадают?

— Те, что без двух рук с полным вычленением плечевого сустава, — Северьянович продолжал усовершенствовать указательный съемный пальчик, укрепленный на беспалой деревянной кисти, — те чаще всего «электрики», лихие и любознательные, залезавшие в трансформаторные будки «не-влезай-убьет», где им тотчас отжигало руки до угля. В живых оставались, но во избежание гангрены руки приходилось отнимать. Как ни странно, «транспортники» из-под трамваев и поездов реже поступают, и обычно обезноженные. Ну, а врожденные, — тех, по правде говоря, большинство. Чаще однорукие, одна рука как рука, а вместо второй — культя, у кого по локоть, у кого по плечо, у кого до запястья и…

— Ой, а можно вы мне это в другой раз доскажете?

— В другой, в другой, — строго промолвила Фламандка, — у вас глаз, что ли, нет? Он опять позеленел, а наше помещение поуже, чем операционная, заставлено, столы, тиски, треноги скульптурные, ящики, упадет, да еще головой припечатается.

Назавтра Орлов спросил у зашедшего с просьбой нарисовать картинку для статьи молодого хирурга Болотова:

— Такие дети рождаются у пьяниц? У наркоманов?

— Ничего подобного. Думаешь, это что-то вроде «виноградных детей», зачатых осенью в команде виноделов? У кого угодно могут родиться. В редких случаях можно свалить на матушку, пытавшуюся разными способами себе выкидыш устроить. Или на батюшку-пьянчужку. От того, от этого. От Бога. Наверно, чтобы всегда были среди людей слабые, больные, не такие, как все, лакмус на наличие у человеческого рода совести, жалости и прочих мало-мальски пристойных свойств.

В устах Болотова слова эти прозвучали неожиданно, он был грубоват, походил на мясника; что признавали все, так это его талант хирурга, рука была, все заживало, как на собаках, у его пациентов.

— Я у немецкого писателя Эрнста Юнгера читала, — сказала я, — что когда начали в фашистской Германии уничтожать неполноценных, стало рождаться большое количество детей-инвалидов, — в самых что ни на есть стерильных арийских семьях.

— Процент поддерживался, — покивал Болотов.

Безруких в клинике было четверо: двое «электриков» — Петя и Паша, двенадцатый ребенок в казахской семье Жанбырбай и большеголовый Хасан, брат-близнец Хусейна, Тахира и Зухры; Хусейн и Зухра были дети как дети, Тахир умер, не дожив до годовалого возраста, а Хасан родился увечным, дурачком, мало что понимал, говорил одинаково неразборчиво и по-таджикски, и по-русски. Бабушка пыталась дать ему спасительное имя Хошок, но голова его не стала меньше, речь — понятней, и руки не отросли. Спросонок, садясь, Хасан громко произносил: «Он! Ыроси иные!» Мирович переводил непонимающим:

— Сон ему опять приснился, что у него руки длинные выросли.

«Жанбырбай» означало «богат дождем»; он был человек дождя, рожденный в ненастье. Братьев и сестер у него было одиннадцать: луноподобная Айдай, Мерцерт-перламутр, Маржан-коралл, Тохтар, Турын, Отеген, сахарная Шекер, Бекежан, Жанболат, Махамбет, Буркт. Девочек бабушка звала нун-м (мое солнышко), шолпаным (моя Венера); мальчиков — шырагым (милый), балпаным (птенчик); Жанбырбаю говорила она — баташым (верблюжонок мой).

Это Жанбырбай осенней ночью прошепчет Мальчику:

— Одна наша дальняя родственница — жена монгола. Их младший сын Чойжинхорлоо научил меня делать схрон…

Мне не удалось дослушать всего, что рассказали Орлову о детях из клиники Виталий Северьянович и Прекрасная Фламандка, техник-протезист Женя Жерехова: меня вызвал директор.

Глава третья

Темно-лиловый костюм. — Время и место. — Необмерянные балерины. — Портрет тезки. — Графиня Бобринская. — В архиве. — Бриллианты для невесты корнета Абаза. — Убийство царя и маленького разносчика. — Что такое «табернакль».

В первый новогодний институтский вечер директор поразил мое воображение темно-лиловым шелковистым немыслимой красотищи костюмом, о галстуке вообще молчу, а также тем, как отплясывал он рок-н-ролл и ползал, хохоча, на коленках. Все это, может быть, в другое время и в другом месте было бы мило и даже свидетельствовало бы об определенной внутренней, что ли, — или внешней? — свободе, о некотором словно бы артистизме; но в окнах маячили светящиеся за заснеженными деревьями огни клиники, вечная война, раненые, как выразился Орлов, детское отделение наверху (Мирович говорил: некоторые дети поступали из таких интернатов для инвалидов, что оно казалось им отелем на Лазурном берегу). И все ведь знали: детей, не обреченных на пожизненные убогие интернаты для убогих, ожидало бинарное «или-или», два единственно возможных варианта судьбы для безруких-безногих: или слаломом заниматься на одной ноге и протезе, или спиться напрочь.

Когда директор был еще военным врачом, отличался он некоторой оригинальностью, с шиком заезжал на территорию своей ведомственной госпитальной лавры на новеньком сверкающем мотоцикле (профессура и доктора некоторые прибывали на «Волгах», «победах» и «москвичах», а чаще всего пехтурою): этаким фертом, черту брат, рокер ли, байкер ли, с ума сойти. Да и научную работу вел он на особицу: существовал, например, один, как теперь бы сказали, проект, им задуманный и выношенный: с целью составления сводных таблиц конституции человека, то есть телосложения, обмерять балеринок, то ли старших классов Вагановского, то ли кордебалетных из Мариинки либо Михайловского; да заглох проект, растворился, только и остались от него всплывающие со дна сознания в досадные минуты и в похмельные утра образы необмерянных балерин.

Впрочем, работа в темно-алом здании неподалеку от Боткинской произвела свое действие и на директора, как на всех прочих сотрудников Мариинского приюта, однако действие своеобычное. Так сильно отличались от не подвергшихся обмеру танцовщиц инвалиды убогие и культя от пуанта, что эстетические директорские порывы отчасти были поруганы неизвестно кем и чем. С другой стороны, он впервые стал всеобщим начальником. И, может быть, не представлял, что теперь со всем этим делать.