Зеленая мартышка — страница 47 из 73

Образ ее остался с ним. Она не вызывала у него страха и скованности, как встреченные им прекрасные дамы, он не чувствовал перед ее детским личиком Адамова проклятия.

Что за сад маячил за ее плечом? Сад, подобный сну о Богородичных вертоградах королевских часословов.

Он уже знал русское слово «любовь», знал, что в русском языке есть такое имя — Любовь, связанное с именами София, Вера, Надежда. Он помнил, что была такая святая — Надежда Римская, Отроковица.

Когда вышел он из дома художника на Большую Мещанскую, падал снег: тихий, настоятельный, реющий большими хлопьями, просеивающий реальность сквозь неотступное сито свое, дальний родственник июньского снега в окружавшей Сухареву башню чародея Москве.

Глава девятаяКуртаг наизнанку, бал-вагабонд, пиры

— Не понимаю, — сказал Шарабан, — не понимаю. Вот спросил у приятеля, где в восемнадцатом веке был зверовой двор, а он говорит — между Пантелеймоновской церковью и храмом Симеона и Анны. Я, как пошел с нашей Пропускной на Большедомку, призадумался безо всякого результата. Церкви-то не на одной улице, даже не на параллельных, что за «между»?

— Нет ничего проще, — отвечал Лузин, — проведи между двумя храмами воображаемую линию, представь себе ее середину, уж не Театральный ли выйдет институт?

Комнату пересекла Сплюшка с маленьким тихим пылесосом, заметив:

— Мой двоюродный дядюшка Сюй с отцовской стороны говаривал: «Между Бейпином и Пекином», — а ведь это один и тот же город. Дядюшка Сюй был очень умный, мало кто понимал, что он говорил.

— Ехал я один раз на своем шарабане, — сказал Шарабан, — только за руль сел, по Московскому шоссе. Со мной, рядом с водителем то есть, ехал приятель, опытный водитель, меня инструктировал. Дело зимнее, всё в снегу, снег, лед, как к Чудову заподъезжали, крутая горка, подъем неподъемный, приятель советует: «Газани, газани!» Ну, я и газанул. В горку взлетели, на вершине раскрутило шарабан мой да на встречную полосу лобовым стеклом к городу и вынесло. Чудом никого на шоссе не было да удалось мне затормозить. Мотор я выключил. Направо и налево два крутых большой высоты ската, обрывы почти, а мы между ними. Посидели мы, помолчали, потом я перекрестился, развернулся, дальше поехали. Хороша русская зима.

— Есть ли где-нибудь щетка или губка? — спросил Лузин. — Меня какой-то сукин сын в шикарной иномарке кашей из талого грязного снега окатил. Что за день такой? Что б ему завтра мимо меня лететь, ночью похолодание обещали, по льду бы мчался. И видел, падла, что я с тротуара в эту лыву сошел, так и пронесся, даже не притормозил.

— Ты считай, сегодня Крещенье, что это жизнь тебя на счастье крещенской водой обдала, — отвечал Шарабан. — Щетку возьми в шкафчике у Кипарского, там и платяные, и обувные, что угодно для души.

День достойно продолжился, бомжи наволокли картонок, коробочных выкроек, газет, неактуальных брошюр из дематериализовавшегося затрапезного красного уголка, Шарабан таких поступлений не любил, одна мутота, читать нечего, однако всё загрузили, всякому тючку место нашлось, грошовые расчеты произвели, стемнело, задышало холодом, кончилась ростепель, убежал Кипарский, велев не задерживаться на работе, пришло любимое время вечернего чтения.

— На чем мы остановились?

— Про маскарад читали, про какого-то доппельмейстера, если я правильно произношу; д’Эон заказал ему свою маску, мужскую, — императрицей был объявлен очередной «куртаг наоборот».

— Мой третий братец читал мне «Повесть о двух Лю», мужчине и женщине, — поведала Сплюшка. — А матушка рассказывала про Му Лань, женщину, переодевавшуюся мужчиной и даже служившую в армии.

— «Был он искуснейший доппельмейстер, — читал Шарабан, — никто не мог сравниться с ним в изготовлении двойников, он фабриковал их с истинным талантом и вкусом. Ему заказывали восковые персоны, он поставлял марионеток в кукольные театры, все куклы обладали портретным сходством с людьми реальными, иногда известными, зачастую безвестными, на домах красовались портретные окарикатуренные маскароны его руки. Случалось ему выполнять карнавальные маски наподобие баут или тех, что держат в руке, прикрывая лицо, точно лорнет на длинной ручке. Маскам придавал он черты тончайшего сходства (подчеркивая его или делая едва заметным, но явным, — узнать легко, маска, я тебя знаю); во многих запутанных маскарадных интригах придворных главной пружиной оказывалась маска нашего кукольника. Порою дама или кавалер прикрывали лицо собственною личиною, парадоксальным образом оставаясь поэтому неузнанными.

Наш доппельмейстер, человек заезжий, пробыл в Санкт-Петербурге от силы лет семь, потом задержался волею судеб в селении Зимогорье при тракте из Петербурга в Москву, а затем уже отбыл на родину; его родной город нам неизвестен, сам он фигурировал в разных мемуарах то в качестве итальянца, то немца. В некоторых легендах застрял он в пути не в Зимогорье, а на почтовой станции, именуемой Черной Грязью.

Что до Зимогорья, причина остановки была простая, еще Радищев описывал податливых тамошних крестьянок, да и Пушкин за ним. Косвенно это повальное якобы местное свойство, называемое в народе «слаба на передок», подтверждалось лицами потомков зимогорских (и валдайских) красоток с баранками, полтора ли, два ли столетия встречались редкой красоты девушки, барышни-крестьянки, немножко итальянки, чуть-чуть шведки, отчасти полевые графини, овинные маркизы; да и ухажеры им находились красавчики хоть куда из полубарских-полурабских с профилями чеканными.

Чем могла бы очаровать проезжего Черная Грязь, история умалчивает.

Дав девице де Бомон возможность рассмотреть диковинные изделия свои, он спросил;

— Итак, малютка, на чем вы остановились?

— Мне хотелось бы вот такую маску на длинной ручке, и чтобы лицо было мое, но мужское, то есть, юноши вроде моего брата, это будет куртаг со сменой пола, даже если я не найду мужского платья, накидка, треуголка и маска должны быть не девичьи.

Он кивнул.

— Как вы это сделаете? Будете ли снимать с меня восковую маску?

Доппельмейстера такое предположение рассмешило; снимать маску? как с усопшего? да есть ли сходство у маски с лицом? (вопрос показался д’Эону странным); нет, всего-навсего несколько набросков, анфас, в профиль, труакар.

— Я хорошо запоминаю лица, — сказал он.

Сделав наброски, кукольник подошел поближе, внимательно вгляделся, провел рукою по щеке д’Эона, по серединной линии носа, от переносицы до кончика, мгновенные неожиданные прикосновения, не сдержавшись, д’Эон слегка отпрянул, тут, с недоумением подняв бровь, доппельмейстер вгляделся в него, усмехнулся.

— Не сделать ли нам две маски, — спросил он, — с легкими различиями, и брата, и сестру? Нет, не беспокойтесь, это не будет стоить в два раза дороже, просто меня заинтересовал бы подобный заказ как некий курьез.

Конечно же, новодельный царский Петербург, истинное дитя восемнадцатого века, бредил Москвою, то есть, средневековым градом, бредил Европой, карнавалом ее».

— Надо же! — воскликнул Лузин. — Как мне в голову раньше не пришло! Все — как их, бишь? — дизвитьемисты должны в Петербург съехаться, дабы тут жить.

— Кстати, — заметил Шарабан. — может, мы с тридцатых годов двадцатого до начала двадцать первого века, отмежевываясь от осьмнадцатого, вот как раз назад в средневековье и отстраиваемся? Спальный район, аки медиевистский хлев придорожный, центр с замками-дворцами, вокруг всякая шваль — предместье. Нынче воры-нувориши прут центростремительно в центр, в замок феодала, в градец кралове, норовя остальных, ремесленников, подчиненных, обслугу, вымести центробежно за ров крепостной.

— Да пропади оно всё, — сказал Лузин, — читай дальше!

— «Но что-то было в елизаветинском маскараде, — продолжал Шарабан, — нарочитое, ненастоящее, подобное смотру. Карнавального веселья средневековья с его свободой космической не получалось, седьмая вода на киселе. Тот, старый, тамошний карнавал, выплеснутый на улицу, поверх барьеров сословных, имущественных, служебных, семейных и возрастных барьеров пел, плясал, фамильярничал, жил миром наизнанку, профанировал; здешний был — дворцовое мероприятие.

Балы и маскарады устраивались два или три раза в неделю, третьим или четвертым, по обыкновению, являлся воскресный куртаг наоборот, от которого д’Эон уставал особо, изображая девицу в треуголке юноши. Мужчины терпеть не могли придуманные государыней превращения, они были уродливы и нелепы в юбках на китовом усе и в высоких париках. Большая часть дам превращалась в маленьких невзрачных мальчишек. Хорошела только императрица, высокая, с легкой полнотою, мужской костюм ей шел, красивые ноги она с удовольствием показывала, плясала великолепно, особенно удавался ей менуэт. На каждом машкераде непременно кто-нибудь наряжен был арлекином, то была скользящая роль, переходящий приз для мучеников, коим осточертели фижмы; чаще всего арлекином оказывались природные комики вроде Льва Нарышкина, но иногда в этой роли пребывали влюбленный Репнин, очаровательный Салтыков или фаворит-временщик. Наряжаться каким-либо роковым, мифическим, театральным, библейским, литературным героем, особенно магом либо чародеем, возбранялось: императрица панически боялась чар и колдовства».

— Одна из моих кузин, — заметил Шарабан, прерывая чтение, — устраивала на дому со своими филологическими однокурсниками бал-вагабонд.

Бесчисленные кузины Шарабана были такими же привычными разговорными персонажами, как его шарабан, а также третьи тетушки с шестыми невестками Сплюшки.

— Что такое, блин, бал-вагабонд? — спросил Лузин.

— Бал бродяг, калька с французского. В некотором смысле тоже куртаг наизнанку. Моя кузина, равно как ее приятели с подружками, представляла собой дитя избалованное из интеллигентной семьи советского пошиба. Родители, артисты, юристы, врачи, профессура разнообразная, и представить себе не могли, какие вечеринки закатывают их детки, выросшие в ленинградско-петербургских квартирах с антикварной мебелью, начитанные, воспитанные, натасканные на всё, что —