Зеленая мартышка — страница 50 из 73

У вас во Франции, да и во всей Европе, нашу государыню почитают за особу великодушную; да, будучи коронованной, она поклялась на иконе Николая Чудотворца, что никто не будет казнен во время ее царствования. Да, она издала указ, запрещающий пытать беременных, больных, детей и стариков, — с чего бы это вы побледнели? Разумеется, голов при ней не отрубили ни одной, это правда; но две тысячи языков, две тысячи пар ушей поотрезали, добавьте к этому выколотые глаза и вырванные ноздри — бухгалтерия елизаветинской действительности предстанет пред вами в истинном свете. Вы ведь знаете историю Евдокии Лопухиной? Возможно, некоторые незначительные провинности по отношению к государыне можно было поставить ей в вину. Но главная ее вина была в том, что она была счастливой соперницей царицы, да к тому же покрасивей ее и помоложе, стоило ли это того, чтобы была она бита кнутом жесточайшим образом, а потом ей вырвали язык? Губернаторы наших провинций не убивают своих врагов, друг мой, они их вешают на деревья за руки или за ноги, и те умирают сами по себе; впрочем, иногда, прибив их к дощатому невеликому плотику, пускают они их в плавание по рекам, пересекающим наши степи.

Государыня наша суеверна, суесловна, то полна молитвенного жара, то недоверчивей атеистки; хотя ей случается часами стаивать на коленях пред иконой Божией Матери, испрашивая совета: где искать нового возлюбленного? в каком полку обретет она на сегодня любовника? будут ли то преображенцы, измайловцы, семеновцы, калмыки или казаки? кто разделит с ней очередную полночь в кочевой ее кибитке? Чтобы понять эту кровосмесительную помесь фальши и правды, эту беспримерную амальгаму религиозности и жестокости, надо вспомнить, надо полагать, вашего Людовика Одиннадцатого, который опускался на колени перед амулетами или идольчиками, и перебирал висящие на полях его шляпы свинцовые бирюльки, чтобы вычислить, точно на адских четках, к какой именно пытке приговорит он очередного осужденного.

Что до Елисавет, она не всегда ищет совета у сил небесных, иногда ей достает для выбора личных фантазий и капризов, переменчивей погоды, то ей мил широкоплечий, то русоусый, у того маленькая ручка, у этого румянец во всю щеку. Безумная страсть охватывает ее на неделю, потом пассии меняются, иногда она шармирована двумя одновременно, а ее официальному основному фавориту остается только отойти в сторонку и кротко наблюдать сии сцены.

Улыбаясь ей в ответ, не расслабляйтесь, держите ухо востро. Пока вы мадемуазель де Бомон, вам не грозит хотя бы любовное испытание, Елизавета не крутит романов с дамами, фрейлин разве что треплет по щечке, дает им советы, любуется ими, только и всего.

У карлика, к чьим речам всегда прислушивался шевалье, было свое мнение.

— А касаемо Лопухиной, — сказал карлик, — не извольте сомневаться, добра государыня, но есть в ней нечто от папеньки Петра Алексеевича, все же дочь. Петр Алексеевич во все вникал, бывало, палачу пеняет, реприманд делает, что неправильно кат ноздри вырвал, неглубоко и не под тем углом.

Именно от Воронцова д’Эон услышал слова «Сибирь», «Тобольск», «острог»; запал ему в голову образ тюрьмы на острове северного озера, равного морю.

Запомнил он и портрет великой княгини, будущей Екатерины Второй, о которой сказал Воронцов: «Она мила, внимательна; но стоит ей направиться ко мне, я делаю шаг назад, отступаю, не в силах совладать с инстинктом, подобным инстинкту животных, чующих опасность. Ее мягкая ручка кажется мне лапой тигрицы. В ее улыбке таится гримаса, в смехе ее слышатся угрожающие ноты. Мне с ней страшно».

Надо сказать, что Екатерину несколько раз пугали вспышки гнева государыни; но сама она, увидев испорченную раздавленной блохоловкой (из-за чертовых кочевий, до которых горазда была Елисавет) любимую ночную одежку свою (а изъяны собственного гардероба и так доставляли ей немало неприятных минут), испытала такой приступ ненависти к одиннадцати тысячам платьев Елизаветы Петровны, что ей стало страшно по-настоящему, сердце зашлось перебоями, она разрыдалась от тоски и удушья, ей пришлось, как всегда в случае подобных недомоганий или припадков, пустить кровь. Что принесло некоторое облегчение, но не утешило Екатерину до конца, неудачнейшее путешествие от последнего до первого дня: в палатке с ее кроватью собралось полфута воды, войдя, она ступила в ледяной импровизированный водоем походной спальни.

Глава тринадцатаяШатер

— Сколько раз будет услаждать нас затемнением в Грэтли наше неблагословенное Хренэнерго? — дидактический вопрос Шарабана прозвучал в неуютной тьме, снабженной слабым эхо, неверный свет от снега и зимней засветки городского неба брезжил в окне вечернем, горел огонечек брелка для ключей на столе Лузина.

Припрятанные свечи в присутствии Кипарского решено было не доставать. У самого директора мерцал на столе миниатюрный карманный фонарик. Время от времени директор звонил в аварийную:

— Я вызывал вас час назад!

— Ждите, — ответствовал меланхолический усталый женский голос, — заявок много, машина одна.

— Она хотя бы выехала?

— Она четыре часа назад выехала.

— Откуда же она едет, если еще до нас не добралась? Мы в центре города, а не на Гражданке.

— Кто вам сказал, что она выехала именно к вам? Заявок много, машина одна. До вас еще очередь не дошла.

— Когда же она приедет? Может, ночью?

— Может, и ночью, — сказала женщина и положила трубку.

— Что-то вроде рифмы, — заметил Шарабан, — ведь глава «Шатер», которую мы не дочитали, начиналась с ночной тьмы, шатров путешествующей шемаханской царицы в чистом поле вдали от деревень. Саре Фермор страшно одной в шатре, ее товарку, молоденькую фрейлину Надежду, заболевшую накануне, отправили с оказией в карете домой, Сара упрашивает новую подругу, француженку де Бомон, переночевать с ней, я боюсь темноты, говорит она, Лия, не оставляйте меня одну, я вас не отпущу, давайте ляжем спать, холодно, поздно.

Тут вошла Сплюшка, явившаяся убирать помещение, на лбу ее горел маленький фонарик, точно у комарика из старого тюзовского спектакля «Сказки дедушки Чуковского».

— Добрый вечер, — сказала она голоском бабановской героини. — У нас света нет?

В дверь заглянул Кипарский, заметивший, что он надеется, — сотрудникам его не придет в голову на сей раз свечи зажигать.

— «Я боюсь зажечь свечу, — сказала Сара, — мне все время кажется, что полог шатра загорится, раздевайтесь на ощупь», — проговорил Лузин, подражая шарабановской артистической манере читать вслух.

— Презабавнейшая дальше последовала любовная сцена, — произнес Шарабан задумчиво, — рассуждения мысленные д’Эона о бедной доверчивой малютке, при этом самого его лихорадит, как никогда ранее, он снимает плащ, бросает его на плащ Сары, занавес падает, он не желает делиться с читателями тем, что и как происходит между ними, он заполняет возникшую лакуну лирическим, что ли, отступлением, во тьме мерцает ее лицо, наконец-то среди множества масок, личин и лярв, среди подделок прозревает он подлинник, рыжи губы твои, точно сургуч, запечатлевший всю ложь моих уст, вынута из волос твоих волшебная заколка (одни камни ее звезднопространственно зелены, другие подобны красной кровяной соли), распалась ты на цветы, внучка колдуна, что за букет в руках моих, ворох луга и сада. А дальше, что удивительней всего, — ты заметил? — после сокровенной любовной сцены их вдруг охватывает веселье новообретенной свободы, они болтают легкомысленнейшим неожиданным образом, сочиняя свой роман! Нет, ты не будешь богатой дочерью, чей отец генерал-аншеф, и я не буду темной лошадкой политических интриг, шпионом, сомнительным юношей в женской юбке, ты бедная сирота, я соблазнитель, хитростью выдавая себя за брата своей травестийной маски, являюсь я в мужском костюме, в тебя влюбляется императрица, она ревнует, да, она ревнует, она ссылает меня в Сибирь, у меня рождается сын… Подожди, у меня есть свой вариант концовки: я пишу, становлюсь известным литератором вроде Мариво или Бомарше, да еще и политиком, хотя нет, я могу отправиться на войну, дослужиться до высокого чина, с онёрами и орденами пасть к ногам отца твоего и просить твоей руки. Мы женимся, я строю тебе дом на горе над озером, где летом лодки в светлой воде, а зимой конькобежцы на льду серебристом… «Мне чудится концовка похуже, я в какой-то момент спрашиваю отца: что если я захочу выйти замуж за неизвестного вам, батюшка, человека? — За кого? — За иностранца. — Он богат? — Нет. — Знатен? — Дворянин средней руки. — Я запру тебя под замок, а его велю убить». Тут пришлось и ему запечатать ее рот долгим поцелуем; обоим им показалось, что шатер над ними прозрачен, а небо полно звезд.

— Ну-у… — молвил Лузин. — Каков пересказ своими словами. Ну, ты даешь. Прозу писать не пробовал? У тебя бы вышло.

— Я подумаю. Хотя грех позорить доброе имя предков фамилией, набранной на обложке.

— А ты под псевдонимом. Можно в китайском духе в честь Сплюшки.

— Тай Вань Даманский?

— Это обидный псевдоним.

— Тогда Тай Мень Девонский.

Сплюшка расплакалась и сказала:

— Думаете, если я китаянка, я должна слушать все это?

— Что я тебе говорил? — сказал Лузин. — Обидные псевдонимы. Обиделась девушка.

— Я не за себя обиделась, — всхлипнула Сплюшка. — А за седьмого дядюшку Ваня. И четвертый дядюшка тоже не Мень, а Минь.

Тут воссиял электрический свет, ослепив, по обыкновению, собеседников.

— Многоуважаемая Лю, — сказал, появляясь на пороге, Кипарский, — вот вы тут болтаете с этими разглагольствующими обормотами, а мой кабинет еще не прибран.

Сплюшка незамедлительно переместилась в его каморку, а Шарабан оскорбился.

— Если я разглагольствующий обормот, могу уволиться, стало быть, более сих мест не посещать.

Надев с лету куртку, схватил он разбухший доисторический портфель свой и вымелся.

— Да что ж это такое?! — вскричал Кипарский. — Лузин, бегите, догоните его, передайте мои извинения!