Зеленая мартышка — страница 55 из 73

— Это потому, — сказал Лузин, — что цены нам нет. Ты выпить не хочешь?

— Сегодня не хочу, — было ответом.

Что показалось Лузину странным. Да и сам отвечающий, странность ощутив, пояснил:

— Сегодня чувствую себя грешником последним и такую грешную повинную тварь поить да баловать не желаю.

— Похвально, — сказал Лузин. — Но скучно.

— Отчего ж ты мне все время, как Суламифь, твердишь: укрепите меня вином. Изнемогаю. В подлиннике, правда: изнемогаю от любви. Да изнемогли от нее уж все давно, баста.

— Почему обязательно вином? Я и от водочки не откажусь, и на пиво согласен. Ладно, читай дальше.

— «Она слышала всё, но не могла ответить вслух, глаза не открывались, под веками обнаружилось совершенно другое пространство, со своим небосводом, пейзажами, ведутами; ей было не шевельнуться, а мир стремительно двигался, огибая ее. “Не любил ядов? Не держал их в перстнях? Да, — думала Сара, — обычно он держал их в Сухаревой башне в особом шкафчике с витражами, цветными и зелено-золотисто-коричневыми, на лбу у шкафчика красовалась надпись VENENA”.

Названия, произносимые снаружи, вращались, соударяясь, то ласковые, то обоюдоострые: Чудово, Любань, Крестцы, Яжельбицы, Миронушка, Миронеги. И все время, пока она ехала, влекомая невидимой колымагой, недвижная, с закрытыми глазами, сомкнутыми веками, спеленутая одеялами, точно мумия египетской царевны, невесть куда в нечеловеческие царствия вне бытия, — некто пересыпал ее время, переворачивая большие песочные часы, которые могла она увидеть, если хотела, обернув внутренний взор закрытых глаз в таящийся в нем, подобно шару из кости в шаре из кости, еще более внутренний взгляд.

Сквозь волны ее летаргически глубокого сна, сквозь неполную явь приходил Брюс, дядюшка-дедушка. По малолетству она никак не могла помнить момента их первой встречи, но она помнила.

Его считали колдуном, чародеем, чернокнижником; поговаривали, что он почитывает книгу, написанную самим не к ночи будь помянутым; его боялись все, кроме нее.

Он вошел, в высоком парике, суровый, увидел ее впервые в платьишке любимого ею всю жизнь серо-голубого цвета. Некоторое время таинственный граф и малютка графинечка, чуть выше его колена, разглядывали друг друга.

Потом он спросил:

— Ты знаешь, кто я?

— Ты Яко.

Она впервые удостоилась его улыбки, улыбался он редко.

Позже он стал дядей Якобом, затем Брюсом, Яковом Вилимовичем. Яко, дядя Якоб и Брюс были три разных существа.

Однажды она подставила табуретку к шкафчику VENENA с цветными витражами в резных дверцах, забралась, открыла, потянулась к скляночке с рубиново-рыжими кристаллами. Брюс пребольно ударил ее по ручонке, снял с табуретки, запер шкафчик. Она скуксилась, расплакалась, он молча протянул ей гостинчик — мелкими гранями сверкающее прозрачного стекла сине-голубое яичко. Сара утешилась, села на пол и погрузилась в созерцание подарка.

Став дядей Якобом, он сказал ей:

— Ты всегда должна помнить, что твои предки — шотландские короли.

Глядя на него чуть исподлобья, очень серьезно, она спросила:

— Зачем?

Он вгляделся в нее и ничего не ответил.

Ей нравилось, что он умел всё. Он открывал согнутым гвоздиком любой замок, чинил ее игрушки и подарил ей маленькую ходячую куклу, волшебную, обожаемую, она уронила ее с лодки в речку Ворю и долго была безутешна. Он вылечил ее щенка, в банках росли у него ярко-синие прозрачные кристаллы, он что-то подливал в цветы, отчего они начинали расти и цвести, как сумасшедшие, зимою, он научил ее писать молоком невидимые письма, а потом нагревать их на свечке, чтобы текст проступил. Сделав вечные часы, он завел их и выбросил ненужный ключ в реку. Саре казалось, что подземные ключи, связующие все реки мира, принесли ключ часовой к ее утонувшей кукле, она перестала печалиться, вспоминая о потере своей: затаенно улыбалась.

Она ценила встречи с Брюсом и очень по нему скучала; родители не вполне ее понимали, даже мать, приходившаяся Якову Вилимовичу родной племянницей, испытывала к нему некую смесь отчужденного почтения с нескрываемым суеверным страхом.

— У нас в семье уже была Сара Элеонора, — сказал ей Яков Вилимович, — жена моего брата, твоя тетушка.

— Меня назвали в ее честь?

— Да.

— Я похожа на нее?

— Нет.

В детстве Сара выучила последовательность зодиакальных созвездий по последовательности посвященных им двенадцати частей глинкинского парка.

Ехал возок, ехала заповедная карета с кроватью, в которой лежала спящая не своим сном Сара, ее везли по тракту из Петербурга в Москву, привезли в Глинки, подаренные Брюсу Петром Великим за Ништадтский мир, строительство в усадьбе началось, когда Сара родилась. Она побывала в Глинках впервые в полумладенчестве, Брюс был еще Яко, она помнила, не понимая, загадку-поговорку: “Яко дуб, Яко тлен, Яко платье надел…” — все три “яко” сознание запечатлело с большой буквы его имени.

Впервые приехала она в усадьбу Яко зимою, таким темным вечером, что для нее стояла ночь, сани плыли, мимо плыли над головою серебряно-белые в блистательно-лунном инее березы, высокое небо было полно звезд, у входа в Глинки их невеликий санный поезд встречали с фонарями, освещавшими нишу привратного домишка, статую в нише, отрисованную снегом, ночной дозор слуг и стороживших имение солдат.

— Вот и Глинки, приехали, — услыхала она летаргическим слухом, тотчас под закрытыми веками поплыли своды светил, зимних берез, фонари. Всё сменилось тьмой, словно во сне она уснула без сновидений.

Открыв глаза, она подивилась: куда подевалась зима? Окно едва вмещало пропитанную солнцем зелень с немолчным пением птиц.

— Поют, — осуждающе сказала Сара.

— Донюшка, душатка, проснулась, — произнесла появившаяся сбоку Василиса.

— Ой! — вскрикнула Сара.

— Знаешь, кто я? — спросила старая знахарка, как некогда Брюс.

— Ты Василиса, — сказала Сара. — Почему ты здесь? Ты жива? Яко говорил — тебе сто лет. А когда это было. Сколько же тебе сейчас?

— Мне все еще сто, — отвечала Василиса. — Я застряла в сотне. Барин говорил: приедет королевна, отслужи ей. Теперь ты приехала. На попей, красотулечка.

Травное питье, давнишнее, времен забытой детской ангины.

— Низкий потолок, — сказала Сара.

— Так, чай, не Питербурх, — отвечал нависший с другой стороны Ольвирий.

— И ты здесь.

— А куда денешься? — старый слуга укрыл ее стеганым пуховым одеялом, ее знобило.

— Авдотья где?

— За дверью стоит, смущается.

— Авдотья, что ж ты такая молоденькая?

— Мы, барышня, все из заговоренного ключика пьем бессмертного, как нам батюшка барин покойный Яков Вилимович велели.

— Хочу встать.

— Лежи, голубка, завтра сядешь, послезавтра встанешь, ходить будем учиться, ты разучилась, долго спала.

— Долго? Сколько?

— Вроде месяца три.

— Да что же это? — сказала Сара. — Столько не спят. Я уснула летаргическим сном?

— Вроде того, — отвечала Василиса, разминая Сарины пальцы.

— А в могилу, в землю меня закапывали? В гробу хоронили? В склепе держали? Отпевали?

— Нет, только молились за тебя да вдаль к нам везли.

— Голова болит.

— У кота боли, у меня боли, у коня боли, у крота боли, у крыса боли, у Сары не боли.

— Василиса, ягодку хочу.

— Винную или невинную?

— Маленькую, красненькую, лесную, не помню.

— Туесочек по руке, земляника в туеске, все хорошо, все далеко, все тут, все пройдет.

Залу-кабинет дяди она любила за большой очаг, где Ольвирий в сырые или холодные дни разводил огонь. Тогда она садилась в резное кресло Брюса с высокой спинкой, смотрела на пламя, в то время как на нее смотрели со стен чучела белого кречета и совы.

В кабинете лежали две зрительных трубы, но она не прикасалась к ним, не смотрела на звезды и луну с лоджии или из башенки, ей не хотелось. Сара поднялась по узкой затейливой винтовой лесенке в башенку с круговым обзором небес, села на вертящийся табурет, но от поворота закружилась голова, она ахнула, больше в башенку не подымалась, теснота, узость, на четыре стороны окоем смутили ее, она почувствовала себя птицей в клетке.

Долго, нахмурив брови, рассматривала она Брюсов календарь. Выходило, что ее обманывали, проспала она не три месяца, а шесть; этого тоже не могло быть, но, скорее всего, было.

Иногда Саре снилось, что в конце своего летаргического отсутствия родила она ребенка, крошечного, он закричал, его унесли; сон повторялся, в конце концов она перестала отличать его от реальности, ей хотелось расспросить Василису или Авдотью, но она не расспрашивала.

Не все предметы в зале-кабинете были ей понятны и знакомы. Узнала она камеру-обскуру, в которую ловят пейзажи, умную камеру, не показывающую пейзаж вверх ногами. У окна на трехногой круглой подставке для цветов стоял ящик черного дерева с круглым бронзовым окуляром. Заглянув в окуляр, Сара увидела тьму. Но в один из дней солнце сияло в окне за ящиком, и она, проходя, опять посмотрела в слепой глазок, на сей раз увидев картинку: площадь маленького городка, глашатай, зачитывающий указ, собравшийся вокруг глашатая люд, голландцы ли, немцы. Круглолобый пес смотрел на Сару, сидя на переднем плане у ног карлицы.

Проходя мимо дядиного стола, она переворачивала песочные часы, в которых песок, пересыпаясь, менял цвет, из пепельно-белого становясь рыже-красным или из рыжего белым.

На Брюсовом барометре увидела она непривычную шкалу с надписями “vale”, “memento”, “cave”. Ей случалось замечать: в дни мигрени, сердечных перебоев стрелочка этой шкалы показывала “cave” или “memento”.

Библиотека не интересовала ее, разлюбившую чтение.

Разговоры тяготили.

Она общалась с садом.

В первую свою длинную прогулку, обходя ограду усадьбы по периметру, она косилась на спины недвижно стоящих на карауле с внешней стороны решетки солдат. При Яко солдаты так же охраняли Глинки, тогда они казались ей оловянными солдатиками, похожими на игрушки брата. После смерти Брюса караул был снят, а теперь солдаты стали стражей: никто не мог, как прежде, войти в усадьбу или выйти из нее, никто не мог похитить Сару, самой ей путь к бегству был отрезан. Сад был не просто огражден: оцеплен. Обойдя решетку и караул, вернувшись в дом, несколько дней отказывалась она выходить.