улица, тянувшаяся от вокзала к базару, всегда такая широкая, вдруг стала узкой, как проулок.
Я не сразу сообразил, что не вокзал, и не площадь, и не улица уменьшились, а я вырос сам за два с половиной года.
Как я опешил поскорее добраться до своего дома!
Вот Главная, вот Московская, а вот и наша, Приречная улица! Маленькие домишки с подслеповатыми окошками, деревянные калитки, подворотни, из-под которых сердито лают собаки, снежные горушки, с которых на собственных штанах со смехом съезжают малыши. Я раза два провалился в сугроб, так торопился. Наконец я добрался до нашего домика. Он все такой же, покосившийся набок, с черной крышей. Я, отворил ворота, вскочил на крыльцо, распахнул двери. Митюшка, мой братишка, закричал:
Мамка-а, Ванятка приехал!
Отдернулась знакомая пестрая занавеска с большими красными и синими птицами, и мать, похудевшая и побледневшая, кинулась мне на шею.
— Ну, полно, мамка, ну, не плачь, — гладил я ее по волосам, по спине, а спина ее все вздрагивала и вздрагивала, и мама отчаянно рыдала, в то время как и Петюха и Митюха разглядывали меня с несказанным любопытством.
— Господи, до чего ты на отца стал похож! — наконец оторвавшись от меня, воскликнула мать. — Только усов нехватает. Да что же ты не раздеваешься? Петюха, Митюха, чего стоите? Ставьте самовар, растопляйте печку! Ванюшка-то, поди, голодный.
— Я сыт, мама.
— Как же так, сыт с дороги? Сейчас лепешек нажарим, овсяный кисель сварим. Что же ты не написал ничего, негодный, телеграмму бы подал, мы приготовились бы. Да ты раздевайся, раздевайся… Господи, медали! За что ж ты их получил, а? — развела мать руками, когда я скинул бушлат и она увидела мои медали.
— Одна — за Севастополь, другая — «За отвагу». Я, мамка, из орудия по немцам бил.
— Ты немцев убивал? Ой, а я ж тебя все за ребенка считаю! — И мать снова кинулась меня целовать.
— А это, сказал я, доставая из-за пазухи завернутый в чистый платок орден, — это батин… за то, что он самолеты фрицевы сбивал.
Мать села на табурет, опустив руки на колени. Глаза ее наполнились слезами. И братишки притихли и рассматривали издали батин орден.
— Ты подле него был, когда его… — тихо спросила мать.
Я рассказал, как батя бился с фрицами на батарее и как его убило.
Все слушали молча. Потом мать вытерла глаза, встала, взяла у меня орден, поцеловала и, бережно завернув его в чистый носовой платок, заперла в комод.
— Что же вы? — сказала она обычным голосом. — Петюха, самовар, Митюха, печку!
Глаза ее теперь были совершенно сухи. И пока Петюха ставил в сенях самовар, а Митюха, кряхтя, растапливал печку, мать рассказала:
— А я вот все грудью болею. Кашлем маюсь. Все ночи напролет. Лечат меня. Из амбулатории врач ходит. Обещает — вылечит.
— Определенно вылечит, — успокоил я маму. — У нас вот тоже один матрос в кубрике кашлял-кашлял, никому спать не давал. Его военфельдшер корабельный порошками какими-то кормил. Вылечил.
— Хочется дожить, пока всех немцев изничтожим, — сказала мать горячо.
Наконец кисель был сварен, самовар вскипел, лепешки испечены, и я с гордостью поставил на стол банку мясных, банку рыбных консервов и положил в вазочку кусков десять рафинада.
Когда мы поели и напились чаю, мать спросила:
— Надолго ли приехал, сынок?
— На месяц.
— Ой, милый, как хорошо! А мы тебя заждались. Я Петюхе и Митюхе говорю: «Учитесь получше, а то Ванятка приедет, о вас спросит. Он вам теперь ведь заместо отца, старший». Да они у меня молодцы, по всем предметам пятерки. Только вот марки их с толку сбивают.
— Собираете? — спросил я братишек.
— Собираем, — в один голос ответили Петюха с Митюхой и притащили на стол свои альбомы. Коллекции у них действительно были хорошие.
— А откуда вы марки берете? — спросил я. — Раньше в Решме ничего достать нельзя было. Разве на почте?
— Обмениваем. У нас попрежнему вся улица собирает. Да тут один старичок заявился, эвакуированный. Он с нами тоже меняется.
— Уж я бы этого старичка отсюда метлой! — сердито подхватила мать. — Все позабыли с марками.
— А что мы — плохо учимся? — обиделся Митюха.
— Да нет, учитесь-то вы хорошо, — смягчилась мать.
— А где мой альбом? — спросил я. — Не променяли?
— Как можно?! — возмутился Митюха и достал из шкафа мой старый альбом с кораблями и поездами на синем переплете.
Я раскрыл альбом. Все было на месте — и советские марки и заграничные. И даже кое-чего прибавилось — в альбом аккуратненько были вклеены почти все новые советские выпуски.
— А это откуда? — удивился я.
— Это мы для тебя наменяли, — смущенно сказал Митюха. — Думали, тебе ведь некогда там собирать, на море-то… Ну, приедешь, ну и увидишь, ну и у тебя будут.
Милые мои братишки, вот как они для меня старались! Никак не думал, что они так сделают. Мы раньше всегда ссорились и ругались.
Вечером мы сидели все трое на большой отцовской кровати, поджав ноги и прижавшись спинами к теплой печке, и мне пришлось рассказывать про Черноморский флот, про мой «Серьезный», про офицеров и матросов. Братья, широко раскрыв глаза, слушали, не перебивая, а мать только вздыхала и вытирала глаза платком, сидя у себя на кровати.
— Ну, спать, спать, — наконец сказала она. — Вы покою ему не дадите; Ложись, Ванюшенька, голубок мой, я уж тебе постелила.
И я с удовольствием растянулся на своей постели, на которой не спал целых два с половиной года.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,в которой Иван Забегалов знакомится со старым марочником
На следующий день завернул такой мороз, что мать всполошилась и не выпустила меня на улицу в бушлате. Как мне ни хотелось щегольнуть в Решме своей бескозыркой с гвардейской ленточкой и флотским бушлатом, мне пришлось надеть старое свое ватное пальтишко, из которого я основательно вырос, и шапку с теплыми из кошачьего меха, наушниками.
Если бы я пошел в полной форме, на меня бы все смотрели, а так никто не обращал на меня внимания.
Огромная разница была между моим родным городком, затерянным в глубоком тылу, и, городами, которые недавно были освобождены от немцев. Там все прохожие вздрагивали от каждого громкого слова, от звука шагов и от звяканья оружия. Им все не верилось, что в городе опять наши и им нечего и некого бояться. Ведь при немцах, проходя по улице, они никогда не могли быть уверенными, что их не схватят — либо для отправки на каторгу, либо на какие-нибудь работы, либо в тюрьму. Здесь, в Решме, никогда не было немцев. И ее ни разу не бомбили. И кремль и монастырь стояли на месте, белые, красивые, большие. И люди все ходили по улице смело, не оглядываясь.
Походив по городу, я к трем часам зашел на почту. К этому времени Петюха и Митюха должны были забежать сюда прямо из школы и познакомить меня с «марочным старичком», как они его называли.
Я пришел как раз во-время. Ребята уже были там, разложили свои альбомы на столе, на котором пишут письма. За столом сидел старичок в потертой каракулевой шапке, в черной шубе с облезшим кроличьим воротником, в очках на большом красном носу. На столе он развернул свое марочное богатство. Чего-чего тут только не было! И французские колонии в Африке — фиолетовые, зеленые, оранжевые марки с крокодилами, попугаями, страусами и жирафами, и Тува — с верблюдами, горами в снегу и автомобилями, пробирающимися через пустыню, и Монголия, и Великобритания, и Дания, и Швеция… Целое сокровище лежало перед нами. У Петюхи и Митюхи горели глаза. За спиной старичка стояла еще целая гурьба мальчишек. Они не обратили на меня никакого взимания, хотя многих я знал, ведь мы учились вместе в школе. Так они были увлечены марками. Старичок торговался нудно, не уступая. Он несколько раз повторил, что расстается со своим сокровищем только потому, что наголодался у себя в Ленинграде и теперь хочет каждый день иметь и хлеб и масло. Мне он совсем не понравился, этот старичишка с хриплым голосом, но марки у него были великолепные, и я не мог от них оторваться. Вдруг старик поднял на меня острые глазки.
— А ты кто такой, мальчик? — спросил он. — Я тебя не знаю.
— Это наш братишка, сказал Петюха.
— Он вчера приехал, — добавил Митюха.
— Ванька?! — закричали ребята, тут только обратив на меня внимание. И все принялись со мною здороваться, забыв про старика и его марки.
— А вы разве не собираете марки, молодой человек? — спросил меня старый марочник.
— Как же не собирать? — ответил я.
— Отчего ж вы не подходите поближе? Я с вами могу поменяться.
— У меня нет лишних марок. Мне не на что меняться.
— А я не на марки меняю. Посмотрите, может быть вам что-нибудь подойдет для вашей коллекции.
Еще бы мае не подошло! Я принялся перелистывать его альбом и отобрал несколько прекраснейших экземпляров.
— Ну вот, — сказал я, тяжело дыша, — Дания, Канада, Швеция, Тунис… Что вы за это хотите?
— А что у вас есть?
— У меня десть… у меня есть банка американских консервов!
— Колбаса или, может быть, просто горох с салом?
— Настоящая американская колбаса, — сказал я с гордостью. — Вот такая, знаете, четырехугольная банка, с этикеткой.
— Марки ваши, — сказал старик, пододвигая ко мне марки. — Колбасу принесете завтра…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ,в которой Иван Забегалов находит нового друга
Прошло несколько дней. За это время коллекция моя увеличилась. Я получил от старого марочника целую кучу чудесных марок, которых мне так нехватало. Старик расщедрился и не пожалел ни Африки, ни Нидерландов.
Наступила оттепель, и я теперь ходил по городу во всей своей флотской форме. В Решме моряк вообще редкое явление, а четырнадцатилетний матрос — целое событие. И женщины ахали и вздыхали, глядя мне вслед, а мужчины заводили беседу.
Мне пришлось выступить в своей старой школе, где теперь учились мои братишки, и рассказать, за что я получил свои медали. И все ребята внимательно меня слушали, а потом без конца расспрашивали о том и о сем, и я удивлялся, как хорошо они тут, за две тысячи километров от фронта, разбираются в том, что делается у нас, на Черном море. А учитель мой, милый учитель Иван Иванович Березин, так постаревший за эти два с половиной года (ребята мне сказали, что немцы убили у него сына), даже выступил с речью. Он расправил свои усы и сказал: