Города боялись. И городу завидовали. Там жили, не трудясь, в городе, разные мазурики, телигенты, внутренние враги. Над царем там смеялись, бога там не почитали, а жили — нам так не жить! И мужичка к себе ни-ни. Брезговали мужичком.
Городу не верили. В городе было все иначе. Жизнь была дома. В деревне. А здеся сон, обман, на время забытье... Пела шарманка, на трех ногах. Глядели кухарки из открытых окон. И усталая птица попугай тяжелым клювом, как нос у кавказца, доставала билетики на счастье. Сыпал дождь по железным крышам, в мокрых переулках носились ветры. И, если уж на то шло, в ненавистном, страшном, каменном городе разрешалось и своровать, и пырнуть ножом в спину, не взяв на душу смертного греха. Все, как во сне. На время забытье... Вернешься домой, на землю отцов, и отмолишься в родном храме. Можно ли в того бога веровать, который не милует? Прости, господи, люди твоя.
Георгиевский кавалер и машинный квартирмейстер Петр Платонович Кузяев знал, что едет домой на побывку. После семилетней службы, войны и ранения вполне полагалось повидать родных, отдохнуть, а затем следовало опять собираться в город на городскую жизнь. Земля не кормила.
Имея познания в паровых котлах тройного расширения, Петр Платонович высказывал намерение устроиться механиком на завод «Бромлей» у Крымского моста, как двоюродные братья Петр и Михаил, первые сухоносовские металлисты. Однако судьба распорядилась иначе.
Доктор Василий Васильевич Каблуков, потирая сухие ладони, предложил ему в тот вечер, когда их с Колей представили гостям, быть у него кучером за 25 рублей в месяц, при условии, что он будет учиться на шофера и, получив диплом, отработает доктору все затраты на обучение. Кузяев согласился, да и как можно было пропустить такое?
Настал срок, Илья Савельевич прислал в Москву лошадей, четверть водки, настоенной на злом перце, чтоб Колюшка с другом не проскучились в пути.
Выехали затемно, улеглись в санях, заснули, а проснулись уже за Московской заставой. По укатанной дороге сытые алабинские лошади тянули шутя, только пофыркивали да швыркали хвостами. Скоро как раз показалась вся белым-бела большая деревня Чертаново. В утреннее небо неслышно валили печные дымы, скрипел под полозьями чистый снег. «Придержи, дядя, — попросили возницу. — Без спеха нам». Выпили по махонькой, закусили мерзлым пирогом и, стряхнув крошки, снова прилегли. Дорога стлалась за горизонт, сани катились мягко. Светлое солнце, как моченое яблоко, схваченное морозом, поднималось над лесами, пополам разрезанное. Ныли на ветру зубы. Проехали деревню Битцы.
Через много лет автор этой книги будет ездить сюда на станцию техобслуживания. С трудом он обнаружит остатки той деревни, занесенные снегом, и то лишь потому, что на Окружной дороге у моста, по которому гремя металлом и бликуя стеклами катит Варшавское шоссе, увидит синий указатель — «Битца». Теперь это совсем Москва.
Завтракали в Бутове, в чайной. Обедали в Подольске, а там, отмахав еще двадцать верст, решили заночевать в Лукошкине.
Настроение у Николая было скверное. Дядя Георгий Николаевич никаких родственных чувств не показал. Положил руку на плечо: «Ну, с богом». И вся нежность. И трость подарил. Это при таких-то капиталах!
Николай уже не думал вернуться в Москву, зажить у дяди, получить в его деле должность и показать преданность. Теперь он думал о свадьбе.
Если б с дядей повернулось иначе, он бы, пожалуй, повременил с отъездом, хоть отец и настаивал. Но поскольку Георгий Николаевич не пригрел, надо было самому определяться в жизни.
Дорогой говорили с Петрушей о женитьбе, о том, какие бывают бабы и какой когда нужен маневр.
— Мы тебе невесту из купеческих дочек поищем, — рассуждал, дыша морозным ветром. — Фигуристая будет и с приданым и чтоб диферент на корму. Хошь болошовскую Феньку?
— Да ну тебя.
— Чего ну? Георгия повесишь, герой героем, кто ж откажет-то. В России живем. Фенька она сладкая. Я видел... Ох, небось, по любви скучает.
К кому должен был свататься Николай Алабин, было делом решенным. Илья Савельевич выбрал для сына кузяевскую Аннушку. Само собой, можно было найти в окрестностях невесту богаче, но тут был особый резон. «В купечестве одним капиталом дело не пойдет», — говаривал бывало Илья Савельевич и вспоминал деда-прасола, который учил, что надобно иметь в своей местности расположение. «Водиться с палачами — не торговать калачами...»
В каждой деревне есть свой непутевый дурачок, шут гороховый, свой пьяница, сизый, свой чудак и обязательно — свой праведник, без которого ни деревня, ни село не стоят. Таким праведником был Платон Андреевич Кузяев, отец цусимского героя. Хозяйство у него считалось не слишком богатым, но по всем статьям крепким, семья работящая, а самого Платона Андреевича, сухоносовского кузнеца, уважализа мудрый подход в понимании жизни. Он не пил вина, не баловался табаком. Ни разу, на удивление всего общества, не сказал некрасивого слова, к черту там, к дьяволу или к матери туда-сюда, был набожен, но в меру, не святоша какой-нибудь морда свечкой, и всегда — в пользу ли себе, во вред — за правду! Случалось, ездили к нему советоваться чужие мужики аж из Мещевска, и в кузне у Платона Андреевича собирались соседи, садились кружком, слушали.
Породниться с Кузяевыми было давней алабинской мечтой. Отблеск славы праведника Платона Андреевича пришелся бы Илье Савельевичу как нельзя кстати. Николка это тоже понимал.
На ночлеге в Лукошкине обоих женихов заели клопы. Делать нечего, встали среди ночи, запалили лампу, переоделись во все флотское. Решили ехать. Чего ждать? Петруша кресты повесил, медали. Волосы тут же пригладил лампадным маслом, помокал пальцы перед образом. Усы закрутил по-боцмански.
Сонный хозяин сидел в исподнем на лавке, смотрел растрепанный, кашлял. Мигала лампа. Храпел возница. Его потолкали, а он просыпаться не желал. «Вставай, дядя, царствие небесное проспишь!». Куда там! Так и просидели в избе оставшиеся полночи одетые, как на адмиральский смотр, оба в клешах, в черных бушлатах с серебряными кондриками на погонах. Хозяин их рассматривал, то на одного, то на другого косил глазом. Потом, наверняка зная, какой будет ответ, но предчувствуя завтрашние лукошкинские разговоры, спросил шепотом, кто главней... солдат или матрос.
Утром хозяйка проснулась ставить самовар и тоже таращила глаза, пятилась в сени задом.
Домой тронулись чуть свет, и в Сухоносово въехали в середине дня. Заслышав их колокольчик, по белой улице понеслись навстречу мальчишки. Открывать рогатку на околице спешили. Заскрипели двери, отворялись фортки, и бабы прилипали лицами к холодным стеклам, плющили носы. Кто едет?
Подкатили к кузяевским воротам. Петр Платонович, скинув тулуп, по снегу, весь черный, гибко поднялся на крыльцо.
— Кузяев приехал! Кузяев! — кричали.
На растоптанных ногах спешил сосед дядя Иван, заткнул цигарку за ухо и крякал от радости, а жена его, оставив ведра, уже срезала путь по сугробам через улицу от колодца.
— Кузяев приехал! Кузяев!
Залаяла собака. «Полкан!» — послышался голос отца, и на крыльцо вышел сам Платон Андреевич.
Николай в санях смахнул набежавшую слезу. Платон Андреевич обнял сына. Но рядом уже стояли люди, и сквозь слезы Платон Андреевич видел их лица. Лица плыли и дергались. Он понимал: настала важная минута. В рассудительном крестьянстве любят торжественность. Надо было сказать что-то такое, что запомнится внукам и детям и там дальше, кто пойдет, а потому, отстранив сына, праведник спросил твердо:
— Значит, побили вас японцы?
— Значит, так.
— Как полагаешь, отчего такой позор всем нам и нашему оружию?
Ответа, пожалуй, и не требовалось, но сын ответил на крыльце же:
— Я полагаю, виноваты во всем внутренние враги и наши генералы.
Соседи одобрительно загудели. Золотые слова! Генералы, во-во... В самый раз генералы да внутренние враги в городах... Они! Внутренних врагов уничтожить, а генералов заменить к матери!
— Кузяев приехал! Кузяев! — кричали по деревне. И сухоносовский пьяница Иван Тимофеевич по прозвищу Ермак, сизый с похмелья, уже двигал в подшитых валенках по улице, размахивая початой бутылкой.
У Алабиных задумано было пить три дня. Тихон привел голосистых баб, пели песни. Илья Савельевич говорить уже не мог, только улыбался. Сидел, вытирал мокрые усы. Чайную закрыли. Не до того. Съехались родственники, тетки с мужьями, дядья с женами. Пели, надрывались:
— Эх, Хаз Булат, да уда-а-лой, ох, бедна сакля тва-а-я...
Одна из тех баб, что привел Тихон, согнав старичка-родственника, села рядом с Николаем, навалилась грудью, смотрела туманно. Глаза у нее были большие, бесстыжие. Тихон на другом конце стола подмигивал, старался угодить молодому хозяину.
— Тебя как звать-то?
— В крещение Еленой, а так, как желаете, кавалер. Можно Анастасией...
— Красивая ты...
— Вы скажете...
— А муж твой где?
— Да в городе. Подался в отхожие...
— Красивая ты, — Николай робко взял ее за руку. Ладонь у нее была жесткая, но выше запястья начиналась другая плоть и, обнаружив это, он замер. Спросил:
— Ты чья будешь, Елена?
— А зачем вам знать, кавалер?
— От мужа украду.
— Ох, чего захотел! — засмеялась. — Да я сама хочь сейчас! Да помани какой дяденька, сей секунд и убегну. Нашел от кого красть, от мужа-то... Ой, смеху с вами... Рассказали бы чего?
— Я в морях плавал, — сказал он.
Заезжий музыкант, косматый, с безумными глазами, дожевав кусок и вытерев губы, взял на колени гармошку, заиграл кадриль. Первая фигура — «Зимогорка»! Объявили. «Ходи, д сени, ходи, д печь, а хозяину негде д лечь...»
— А в морях бабы есть? — спросила она.
— Не... На кораблях женщин не положено.
— Оно и видно. Боязливый вы, кавалер...
Объявили вторую фигуру. «Эх, полоса ль моя, полосынька...» Дядья ударили сапогами в пол. «Эх, полоса ль моя, непаханая!» А когда стало совсем шумно и дымно и уж посуду начали бить, а Тихон кричал: «Будем танцен! Будем танцен, мадамы и господа! Танцен — приказ генерала!» — она сказала, жарко дыша ему в щеку: «Может, пойдем куда, кавалер?»