у сватает, а Акулина Егоровна, бледная, с поджатыми губами, принялась бодрить самовар.
За чаем, чтоб не ездить лишний раз, запросто договорились, какое за Настькой будет приданое и сколько клади должен дать жених. Договорились, что берут Петра Платоновича к себе в дом и назначили день пропоя. И только Дуня уехала, Настьке велено было идти в избу, садиться выть. «Вот дуре счастие-то привалило...»
Выть полагалось с причитаниями две недели каждое утро и каждый вечер до самой свадьбы. Но Настька выла плохо. Ничему не выучили! Слез мало, бабки говорили — молока не будет; сидела, улыбаясь, кидала по одной слезинке в час. «Ох, девка, нет в тебе проку!»
Акулина Егоровна, отчаявшись, совсем уже без ног, вся издерганная, позвала соседку Машу Тобажуеву. Маша села рядом, прижала тоненькую Настьку к теплой груди, вздрогнула всем своим телом и завыла. Завыла так, что со всей деревни начали сбегаться посмотреть.
Баню как раз уже вытопили березовыми полешками, распарили смородиновый лист, кваском полок обдали, повели невесту с песнями отмывать в душистый пар. «Ходила я, горькая, ой да во теплу банюшку, смывала я, несчастная, девичью красоту...»
Затем полагалось отвести невесту-сироту на погост к могиле отца, но Василия Яковлевича похоронили в Калуге, поэтому решили вести невесту прямо в дом. Там Маша Тобажуева упала на пол, забилась, закричала страшным голосом: «Расступися, мать сыра земля, ты откройся, гробова доска, встрепенись, родимый батюшка, благослови свою Настасьюшку великим благословеньицем родительским во чужие людишки...» И тут Настька заревела, да так, как от нее никто не ожидал.
В это время Иван Васильевич в новой рубашке, причесанный на прямой пробор, получал последние указания от матери. За свадебным столом он должен был сидеть на месте отца и говорить Петру Платоновичу родительское слово: «Люби, как душу... тряси, как грушу... дурных речей не слушай... Понял?»
— Ага. Мам, а почто говорят — и дура жена мужу правды не скажет?
— Господи, ну и тупён! Сдам в город, сумнеешь.
— И Настька врать будет?
— А чего ей врать? Честная, небось.
— А я видел, она с Филькой целовалась, вот Петр Платонович от нее и откажется.
— Молчал бы, глупый! Ой, тупён! Запомни: люби, как душу... тряси, как грушу... дурных речей не слушай...
У Кузяевых тем временем зарезали кабанчика, двух баранов. В погребнице на розовом льду лежали обезглавленные куры, печь топили с утра до ночи, Аграфена Кондратьевна с двумя соседками варила, жарила, мяла свадебную снедь. Сосед дядя Иван, пьяный до непонятного состояния, у себя в бане варил самогон. Там гудело и клокотало и в пыльном оконце вспыхивало синим цветом. Ему стучали, а он не откликался.
Уж две недели, как был составлен реестр, кого приглашать. Отписали в Москву всем родным, братьям, дядьям и племянникам. В первую голову — металлистам Петру Егоровичу и Михаилу Егоровичу, хранителю кузяевской родословной. (Это он много лет спустя будет рассказывать на даче в Малаховке внуку Игорю о доблести дедов и прадедов.) Отписали их отцу Егору Андреевичу, обер-кондуктору Московско-Брянской железной дороги. Крестный невесты дядя Устин Копейкин, двоюродный брат Акулины Егоровны, не поленился, сходил в Макарово, предупредил тетку Дарью Егоровну, чтоб сама прибыла и отписала мужу.
Платон Андреевич сидел с реестром в руке и со стороны видел себя как бы военоначальником.
— А Константина Иваныча не забыли? — спрашивал голосом, каким должен был справляться фельдмаршал Кутузов о прибытии резервов. — Одним словом, так... А кто ж дружкой будет?
Ему ответили, конечно, Колюха Алабин! Кто лучше Колюхи скажет гостям, за что пить и чего желать молодым? А кто лучше проедет впереди свадебного поезда рядом с женихом?
Петр Платонович пошел в Тарутино, но Николая там не оказалось. Говорили, будто он оставил отцу какую-то записку и уехал. Некоторую ясность внес пьяный Тихон. Тихон плакал, рассказывал, что днями вызвал его молодой хозяин, сказал, давай, Тихон Прокофьевич, посчитаем, как у нас что. Тихон достал свою тетрадочку, но Николай Ильич в записи вникать не стал, взял Тихона за грудки и прошипел, прямо-таки как змий: «Милый мой, хотишь, засужу?» — «Это в каких смыслах изволите?» — «На каторгу желаешь? Ныне прихоть у меня такая. И?» Тихон начал вырываться, но Николай Ильич, подумав, сказал: «Вот что, гони-ка пять тыщ! Это меньше будет, чем ты тут нароскошничал, и катись с богом на все три-четыре стороны. А если нет...»
Тихон жмурился и пьяным голосом повторял те слова: «Знаешь, как Балтика шумит? Могу спустить...» Он поторопился, принес деньги, сколько говорил. Николай сунул их в карман, не считая и, оставив отцу записку, исчез. «Вот те раз, я ж ему из уважения...» — скулил Тихон и бил кулаком по столешнице. Звякал пустой графинчик, из стопки выплескивалась водка.
— Васька, скажи буфетчику, пусть еще нальет! Тихону, скажи, Прокофьичу!.. Ух, гадюка, как же ты меня продала... — стонал Тихон, и пьяные слезы текли по его щекам.
Свадьбу праздновали без Коли-Николая. Уехал друг. А Илья Савельевич пришел. Грустный и торжественный сидел одесную рядом с Платоном Андреевичем, из строя вышел с седьмого стакана, и в общем-то неожиданный отъезд молодого Алабина никого не удивил. Куда как больше разговоров вызвало другое событие, совпавшее с кузяевской свадьбой: из Сухоносова исчезла, как сквозь землю провалилась, колдуница, простоволоска Тошка Богданова.
16 июля 1907 года автомобильная Москва встречала князя Боргезе.
Итальянский князь мечтал на автомобиле за шестьдесят дней совершить путь в 13 тысяч верст по бездорожью от Пекина до Парижа, или, как писалось в газетах, «соединить столицу небесной империи с современным Вавилоном».
«Автомобиль князя до осей увязал в мягкой китайской грязи, — сообщали репортеры, — и, чтобы его вытаскивать, приходилось впрягать в него целые полчища кули (китайских носильщиков). Однако князь, несмотря на все препятствия, продвигался очень быстро, так как, выезжая часа в четыре утра, останавливался на ночлег не ранее 7—8 часов вечера, выгадывая таким образом если и не скоростью, то продолжительностью хода».
На 47-й день своего путешествия князь в прорезиненном «параплюе» по пыльной дороге, сбавляя скорость на поворотах и разгоняя ленивых кур, подъезжал к Москве. В Богородском знаменитого путешественника ждали члены Московского автоклуба, все в ботинках с крагами и в клетчатых кепи.
Наблюдатели на колокольне крикнули: «Едет!» Толпа подалась вперед. «Едет! Едет!» — замахали с ближнего поворота потные махальщики. «Ура!» — грянули члены Московского автоклуба. Ярко светило июльское солнце, в пыльной траве по обочинам тихо качались желтые придорожные цветы.
Оркестр, доставленный к месту встречи на автомобилях, вскинул трубы. Блеснули медные тарелки, капельмейстер, улыбаясь Цецилии Михайловне, взмахнул легкой рукой.
Она стояла нарядная, торжественная, в узком кружевном платье, подчеркивающем изыски ее фигуры, и прижимала к груди букет дивных цветов, задернутых от солнца белым тиком.
Георгий Николаевич в слезах, локтями и руками распихивая любопытных, добрался до автомобиля князя и, вскочив на подножку, обхватил князя за шею. Князь продолжал раскланиваться. «Ура! — кричали кругом. — Ура и виват!» Алабин расцеловал Боргезе троекратно и, стоя на подножке, кинул вверх свою кепи.
— Ура, господа, знаменитому путешественнику! Может, его приезд даст понять власть держащим, что автомобиль не иллюзия...
Алабину не дали говорить. Ура! Виват! Польщенный князь прижимал руку к груди и кланялся. На его запыленном лице сверкали черные глаза.
Вечером автоклуб давал банкет в «Славянском базаре». Перед каждым прибором к салфетке был приколот серебряный автомобильчик, милый сувенир, приготовленный специально к этой встрече. Георгий Николаевич говорил речь. Помня свою неудачу в Богородском, он начал проще:
— Дорогой князь! Дорогие гости! Дамы и господа! Несколько коротких минут внимания. Мне и не только мне хочется сказать, что герой московского дня — автомобиль. От стен недвижного Китая до потрясенного Кремля он промчался вестником грядущей новой эры в области передвижения. Сказочный колобок, который и от дедушки ушел, и от бабушки ушел, воплотился в хитрую машину из железа, стали и меди. Замешав на бензине, спек его заморский мастер, посыпал, как солью, винтами, полил маслом — и новый колобок покатился по горам, по долам, на край света, и при виде его гневно заржала сивка-бурка, вещая каурка, почуяв в нем опасного соперника. Покамест автомобиль не очень страшен лошади, но дело это ведь молодое, а автомобилизм быстро развивается, растет не по дням, а по часам, и, пожалуй, не особенно далеко то время, когда самодвижущийся экипаж завоюет мир, как завоевала его швейная машина. Достоинство этого способа передвижения достаточно выяснилось. С легким зажиганием, господа!
Так торжественно встречая князя, Московский автоклуб преследовал определенные цели. В конце концов надо было расшевелить правительство, обратить внимание верховных бюрократов на то, что автомобиль превратился в надежное транспортное средство. Вон итальянцы по 13 тысяч верст отмахивают за 60 дней и хоть бы хны. А мы не чешемся, не создаем заинтересованности в деловых кругах, не направляем автомобильного мнения в обществе. Налоги на автомобили ввели, дышать нечем, а в газетах — «зверства автомобилистов». 1907 год на дворе!
Однако плохо ли, хорошо ли, энтузиасты автодела в Риге, заручившись поддержкой членов правления и директоров Русско-Балтийского вагонного завода, внушали конструктору Поттера не останавливаться ни перед какими финансовыми затратами для производства самого наилучшего автомобиля.
Руссо-Балт не был специально автомобильным заводом, это огромное предприятие выпускало железнодорожные вагоны, сеялки, станки, паровые котлы, и готово было взяться за многое, лишь бы был серьезный заказ. На автомобили заказов не было, но время заставляло глядеть далеко вперед.