— Ничего подобного! — размахивая газетой, басил доктор Василий Васильевич. — Никто, ни один человек, искушенный в автомобильных вопросах, предсказать этого не мог! Но эта победа не даст желаемых результатов! Попомните мои слова, господин Мансуров.
Почему? — возражал его собеседник, высокий человек, приехавший к доктору на мотоциклетке.
— Эта победа не организована правительством. Ни государь, ни иже с ним не имеют к ней ровно никакого касательства. А у нас празднуются только те достижения, кои благословлены свыше.
— Нет, но... — пытался вставить слово высокий, и ему это не удавалось.
— Поймите, Кирилл Николаевич, дорогой мой, — наступал доктор, — да вы хоть сто, хоть тысячу побед таких одержите, ничего не изменится! И почему Нагель? Кто такой? Каков чин? Бывший чиновник министерства путей сообщения? Ату его! Вот ежели б по личному распоряжению государя... Флигель-адъютант Кутайсов... Иной разговор! И деньги бы нашлись, и заказы определились. А так подозрение: не заграничные ли это происки, автомобиль, чтоб казну нашу по ветру пустить?
Пока они спорили в доме, ничего страшного не предвиделось. Петр Платонович стоял во дворе, рассматривал мотоциклетку и хмыкал. Жидкая конструкция. Но день был солнечный. Вышли на улицу, сели на лавочку, доктора понесло:
— Технические свершения сами по себе ничего не дают. Нужны социальные преобразования! Вы говорите паровоз, вы говорите автомобиль, а я говорю — долой деспотизм.
— Василий Васильевич, вы доктор, я — инженер. Будем каждый заниматься своим делом. Оставим политику политикам.
— А это непростительно! Совершенно! Честно говоря, господин Мансуров, я не ожидал услышать от вас такое. Когда вся страна, вся Россия стонет под ярмом царизма...
Тут Петр Платонович понял, что ну ее мотоциклетку, надо уводить дворника и куда подальше, а то крутится рядом. И увел.
Вечером, узнав, что с Федулковым надо быть осторожным, доктор ничуть не удивился. «Они давно за мной следят, — сказал, гордо сверкнув глазами. — Я готов! Пусть себе. А тварь эту я выкину за ворота завтра же!» Но назавтра, подойдя к сторожке, доктор передумал выгонять Федулкова. Все-таки Федулков был жертвой. Не сам по себе он стал доносчиком. Таким его сделали обстоятельства. Вся мерзость самодержавия и социальной несправедливости.
Ну а что касается Петра Платоновича, то он с дворником ухо держал востро. Теперь он не за себя дрожал, боялся за семью. Осенью подарила ему Настька первого сына.
Новорожденного приняли в отцовскую рубаху, чтоб любил отец, и положили на лохматый тулуп, чтоб жизнь была богатой.
Первого сына назвали Степаном. Был он крепенький, с синими глазками, с лысой макушкой. Платон Андреевич первый раз за много лет нарушил свой обычай, выпил кружку Ивановой браги с изюмом, охмелел и поучал счастливую Настьку, бледную и гордую: «Один сын — не сын! Два сына — полсына. Три сына — сын!» А уж когда прощались и Акулина Егоровна, улыбаясь и кланяясь, усаживала его, размякшего, в телегу, он шутейно погрозил молодым родителям: «Рожать вам да рожать и людям угрожать...»
Дядя Иван, пьяный, дернул вожжи: «Ну, пошла, застылая!» — и телега тронулась.
Через год Настька родила девчонку. Потом сына Яшку. Потом еще одного — Фильку — и расцвела. В движениях появились медлительность, угловатость вся пропала, и в Настькиных глазах со дна всплыло чего-то такое, что Петр Платонович глянул однажды и растерялся. И откуда что взялось, ничего не ясно!
Уже грохнул сараевский выстрел, и германский посол Фридрих фон Пурталес вручил русскому министру иностранных дел ноту с объявлением войны.
Уже объявили по волостям и уездам царский манифест...
Война, война...
В Сухоносове под бабий плач снаряжали своих солдатиков. Пехоту и драгунов.
В Комареве звонили в Пятницкой церкви. Дни стояли жаркие. Пахло пыльной травой, и в летнем застылом воздухе далеко за поля разносилось на разные голоса: «Последний нонешний денё... о... о... о... чек».
Калужским трактом с полной выкладкой, с котелками и скатками шли к железной дороге солдаты из летних лагерей. Приказ был — грузиться!
Двум смертям не бывать... Шагали по обочинам подтянутые господа офицеры, курили папироски, сплевывали табачную горечь. Пыль на лицах, на сапогах, на фуражках. Песенники, пригибаясь, рукой поддерживая приклады, перебегали вперед строя. Выводили молодо и бодро: «Заполз, заполз к Ду... у... не... в сарафан таракан...».
А в столице... В столице шли с молитвами к Зимнему дворцу. Несли иконы, клялись сокрушить подлого неприятеля, зарвавшегося в своем желании покорить Русь.
Ждали сообщений с театра военных действий.
Готовились к походам и битвам.
Гремели пушечные салюты, звенела оркестровая медь. «Боже, царя храни!» По петербургским проспектам шли на погрузку полки и батальоны. Шла русская гвардия, чтоб бесславно погибнуть в Мазурских болотах, и августовский ветер четырнадцатого года трепал свышевековые знамена, пожалованные за Измаил, за Бородино, за Берлин, за Париж... Под колеса гвардейской пешей артиллерии кидали цветы. «Победу России и славянству!» — кричали. «Вильгельма — на Святую Елену!»
К западным границам, где уже начались военные действия, двигалась огромная сила, полная решимости сокрушить вероломного врага, вымуштрованная, обученная, воспитанная в понимании того, что смерть за родину есть величайшая честь для солдата. Двум не бывать, одной не миновать...
Сколько раз потом повторялось это! И безвестные русские командиры, штабс-капитаны и полковники, поднимая своих солдат на германские пулеметы, не царя вспоминали и не веру. Рукой на бруствер, ногу на приступочек в скат траншеи, чтоб одним движением выбросить тело наверх. «Передать по ротам (это, если полковник): я иду в первой цепи! Двум смертям не бывать, одной не миновать... Ваш командир с вами, ребята! Вперед!»
— Приготовьсь к атаки! — кричали взводные унтер-офицеры, и свистели свистки. — К атаки...
Шла мобилизация. Прощались с женами, с родителями. Роты пополнялись до составов военного времени: 100 рядов, 200 рядовых. Возвращались в свои полки фельдфебели и унтер-офицеры в шевронах, с Георгиями, с медалями, что еще вчера висели в избе под иконами, а сегодня — на грудь, честно заработанные под Мукденом, под Ляояном, в Порт-Артуре в ту японскую войну.
Старших унтер-офицеров вместо взвода ставили на отделение, просто унтер-офицеров — рядовыми. Владимир Александрович, военный министр, что ж вы делали, выдающийся вы стратег? Кто ж должен был оставаться в тылу, обучать резервы? Тех зеленых деревенских новобранцев? Как можно было бросить все разом? Золото армии. Ну да надеялись на скоротечность действий. Доктрина такая выдвигалась. И союзники на том стояли, и противники. Перспектива многолетней войны в окопной склизлой грязи, в дерьме по пуп, в тифозных белесых вшах не снилась и в кошмарном сне!
По планам генерального штаба Россия должна была развернуть сколько-то там сот батальонов первого эшелона против Германии, сколько-то — против Австрии. Но из-за просчетов в подготовке, а главным образом, из-за медлительности сосредоточения — транспорта-то не хватало, железнодорожная сеть была недостаточно развита, про автомобили в свое время не думали, или думали, но ведь известно как, — с самого начала планы рушились. Россия вступала в войну — много раз об этом говорилось и тогда и позже — с прекрасными ротами, отличными полками, хорошими дивизиями и никуда не годными корпусами и армиями. Ах, Отто Валентин, Отто Валентин, доктор, инженер, какой закон вы поняли тогда в Риге! Ясно вам стало, и слава богу, что не на русского мужика надо все валить, не на серость его, пьянство и лень. В самодержавной стране все совершалось отрицательным отбором. Чтоб достичь званий и чинов, добраться до верхних ступеней той лестницы, нужны были способности. Таланты даже! Но, увы, не те, которые нужны для дела. И в военном ведомстве все тот же закон выдвигал на первые роли не самых знающих, энергичных и решительных, а тех, кто ловчее льстил военному министру. Нравилось это Владимиру Александровичу. Ну, что уж здесь поделаешь, нравилось! От дивизии же до армии поднимался лишь тот генерал, который был симпатичен лично царю. А вкусы у самодержца какие? Вся страна считала, что Сухомлинов из начальников генерального штаба в министры попал, потому что умел за столом забавлять царицу своим остроумием. Анекдотцы рассказывал. В меру разумеется. Был лих и обходителен. Ну, настоящий душка-военный!
В мирное время надеялись на кавалерию. Сильный был род войск. Уланы, драгуны, гусары в красных рейтузах, казаки... Донские, кубанские, терские... А еще были кирасиры и кавалергарды, тяжелая кавалерия, их никто не отменял. Но первые же, еще припограничные бои заставили подумать об автомобилях, и всерьез.
В начале сентября доктор Каблуков получил бумагу, подписанную военным комендантом, из которой следовало, что принадлежащий ему автомобиль «ландоле морс» должен быть незамедлительно сдан для военной службы.
— Приведи все в порядок, — сказал доктор Петру Платоновичу, — вымой, вычисти, чтоб не стыдно было...
Вечером попрощались. Доктор спустился в гараж, обошел машину, хлопнул дверцей.
— И вот что, — сказал, оглядывая гараж, — все запасные части, шипы — все погрузи в него. Им сейчас это важней. А на неделе, когда торг будет, присмотри на Конной площади лошаденку, ездить-то все равно надо.
В той бумаге, полученной доктором, указывался адрес сборного пункта, и ранним утром Петр Платонович покатил сдавать машину.
За стеной кирпичного дома в переулке за Смоленским рынком выстроилась вереница автомобилей. Штук сто, не меньше. Шума не было. Настроение кладбищенское. Подъезжали, выстраивались в хвост, без расспросов. Солдаты вынесли в переулок стол и малиновое кресло, поставили возле железной ограды; помнится, садик там был, падали желтые листья. Появился подполковник и два капитана.
— Нумер 129! Автомобиль «воксхол», владелец... Владелец Капитонов!