Синий «воксхол» рыкнул и выкатился из ряда. Возле него тут же оказались фельдфебель и двое солдат. Начали принимать. А шофер стоял рядом, тыкал пальцем туда, сюда, что то объяснял. Часа через полтора настала очередь Петра Платоновича, и тот же фельдфебель, махрой прокуренный, глаза цвета хаки, похвалил:
— Хорошо содержишь...
— Стараемся, чтоб от и до!
— Иди к нам, на него и посадим...
— Я уж погожу.
— Вольному воля.
Фельдфебель сел за руль, привычно включил мотор, а скорость сразу воткнуть не смог, поерзал на месте.
— Следующий нумер... 193! Машина «форд», владелец Розенквист!
Петр Платонович получил удостоверение, что машину он сдал в полной исправности, двинул к трамвайной остановке. Шел, не оглядываясь, и уж к площади почти подошел в горку, оглянулся.
Принятые автомобили стояли, выстроенные в линию, возле каждого суетились солдаты автороты, механики в блузах, шоферы в кожаных куртках. «Морс» стоял с краю, самый нарядный, издали видно. Петр Платонович не выдержал, вернулся.
— Куда его определите?
— Я не знаю, дяденька.
Новый шофер улыбнулся виновато, будто девку увел.
— Генерального штаба главного генерала катать будем! Легче тебе с того? — гаркнул фельдфебель. — Говорю, иди к нам, на него и посадим в самый раз! Не желаешь, жди запасных призовут. Натопаешься в пехоте.
— Мы флотские.
— Тогда наплаваешься.
— Очень вами довольны.
— Иди, давай, а то как раз офицер смотрит.
На той же неделе на Конной площади за Калужской заставой Петр Платонович купил лошадку Маруську — животное доброе и безотказное, и снова стал кучером.
Пока все было хорошо: с войны приходили победные известия и призыв был — «На Берлин!» Петр Платонович и в мыслях не имел — не было того! — что придется ему снова воевать. Но к пятнадцатому году подкатили времена, о которых политический златоуст господин Милюков на заседании Государственной думы сказал, что патриотический подъем сменился «патриотической тревогой». Заговорили в народе, а за что воюем, и получалось, за то, что какой-то там эрц-герц-перц, мать его, убит! Ну, выстрелили в человека в Сараеве, город такой вроде Саратова, не у нас, ну, плохо, конечно, в живого человека стрелять, но мы-то тут при чем? Пущай сами и разбираются, оно ведь кому война радость, а кому и слезки. Ну ее к лешему! Вон уж всю молодежь в деревнях, пишут, позабирали, до взрослых мужиков добираются...
Поползли слухи о сепаратном мире. Будто в Питере какой-то князь говорил, что не след забывать пятый год и уж пусть лучше немцы нам, князьям, хвост отрубят, чем свои же мужики — голову.
Петр Платонович возил доктора на дрожках и разговоров таких наслушался, о чем доктор с разными господами говорил, досыта вполне. В автомобиле все тихо: ты сам по себе, они сзади сами по себе, а тут за одну ездку такого подкинут, что неделю потом мозги в работе, крутят кривошип.
Говорили, что в самых верхах существует мнение, какой-то чин, генерал, может, или выше бери, в ноги царю упал и доложил, так и так, союз с Францией — несчастная наша ошибка, дружба ястреба с медведем: один в леса, другой в небеса, и обоим друг на дружку плевать. То-то французы нам снарядов не дают, у самих завались, хоть дороги ими мости шоссейные, а нам выкуси, так клади Ива́нов, бабы еще нарожают! Зато, если б с Германией мы дружили, это была бы дружба каменная! И того забывать, дескать, нельзя; в Германии-то царь, а во Франции что? Бардак! И англичанка, если пристально посмотреть, она всегда цели имела унизить Россию, козни подстроить. Там господа хитрые...
— Там министры эти английские жуть проныры, — делился Петр Платонович с братьями. — У них на уме, как нашим задом ежа раздавить.
— Васятку уж забрали, в маршевой роте топает, скоро ваша очередь подойдет.
— Подойдет, подойдет, думать надо.
— Я с германским рабочим разногласиев не имею! — шарахнул Михаил Егорович. — Я за отечество, Христос спаси, завсегда! Готов! А за Бромлея, да за наших буржуев — накося!
— Худой мир лучше доброй войны. Замирятся к осени, так хорошо, — сказал Петр Егорович мрачно.
— А нет?
— А нет, думать надо.
— Я с германским рабочим, я сказал, разногласиев не имею!
— Слышали. Вот что, братцы, — предложил Петр Егорович, — есть в Сокольниках снарядный завод, кто там работает, там всем броню дают. Подадимся?
— Или вот патронная фабрика, я знаю... Тоже освобождают. Я воевать не хочу! — горячился Михаил Егорович и все вскакивал с табуретки. — Мне ни аннексий, ни контрибуциев, мне вот руки мои оставь, я кисточкой вверх-вниз заработаю.
Поговорили еще и решили предпринимать меры, тем более грянуло по всей Москве с оркестрами, с попами и песнями: «Война до победного конца!» В газетах писали: «Кто сказал немцу, что мы навоз? Откуда он взял, что мы вроде желатина, бульона, который приготовлен в лаборатории веков, чтобы в нем развивался мощный и стойкий микроб — Германия?» Петр Платонович обратился за разъяснением к доктору, как так, с одной стороны, говорят, мир, с другой — война.
— Это, Петя, наши толстосумы лозунг выкинули, — объяснил Василий Васильевич. — Тем, кто в Питере, царю и окружению его безразлично, кто их кормить, одевать, катать будет. Кто лечить, кто учить. А нашим Морозовым, да Гучковым, да Рябушинским братьям ах как не все равно! Немец-купец их раздавит. Он качество выше даст. Он цену назначит ниже. Он лучше работает. Не ленится. Будет мир, приедет немец. Немец-доктор, немец-инженер... Они этого нашествия боятся: не сдюжат. Все во лжи погрязло! Отечество тут ни при чем. В себе уверенности нет.
Михаил Егорович отправился в Сокольники, узнавать, как там на снарядном заводе, кого берут, какие условия, а Петра Егоровича откомандировали в Сухоносово с заданием посмотреть, не готовятся ли там призывать их возраст. Он уехал и скоро вернулся, но не один, а с Платоном Андреевичем.
Отец привез на Самотеку свежую солонину и материных пирогов, от всех приветы передал, но ясно было, что прибыл он не просто так, находится в волнении.
Целый день он помалкивал, посиживал на бульваре на лавочке, а вечером, как собрались братья, завели разговор насчет войны, двинул кулаком по столу:
— Выродки вы! Шкуру спасаете. Грешно, сказано, чужою кровью откупаться! Грешно! Вы что, самоеды Архангельской губернии? От воинской повинности освобожденные?
— Мы хуже, — попробовал отшутиться Михаил Егорович, стаскивая с вилки соленый огурчик и укладывая его на тарелку Платону Андреевичу.
— Оторвались от земли, пуповину отгрызли, болтаетесь в проруби, как... Повадна городская жизнь? Не сеять, не жать. А за вас мальцы кровю будут лить? Что с Расеей станет? Что? Я вас спрашиваю?
— Ой, господи...
— А я за царя воевать не буду, — сказал Петр Егорович. И то, что сказал это он, всегда такой рассудительный, обескуражило старшего Кузяева. Если б Мишка шелапутный, он бы на эти слова и не обернулся. А тут на тебе!
— Ладно! Как знаете... Мы в турецкую живота не жалели, всю кампанию в крови! Через Дунай переправу ставили...
— А мы, отец, в японскую!
— Я Георгиев с тебя сорву! Своей рукой.
— Так я их и не ношу.
— Совесть ты где носишь? Не сын ты мне! Прокляну! Немец землю хочет взять, баб ваших попортить...
— Ну, как заговорил! Баба не захочет, так никто ее не попортит.
— Ой, горе. Выродков народили!
— Вот царю и доложите. А только что нам от войны будет, — вскипел Михаил Егорович. — Земли добавят или чего? Капитал дадут? В купцы выбьемся, деньгу гресть будем? Буржуям надо, пущай воюют. С нашей стороны — хрен им в глаз по самое пенсне!
— Мы не за деньгу воевали! Ни моря без воды, ни войны без крови...
— Так то ж вы! Вы и при крепостном праве жили. А нам хватит. Мы городские, машиной обученные, это пущай деревне мозги крутят! А мы металлисты первостатейные, мы понято имеем...
Отец хоть и не проклял, но уехал не попрощавшись, пошел до вокзала пешком. Петр Платонович как был босиком, по-домашнему, так и кинулся за ним: «Да брось ты, отец... Прям-таки не дело...» — и до угла почти, до Садовой дошлепал босой. Но не остановил. Махнул рукой, вернулся к братьям.
Теперь оставалось попросить у доктора расчет и устраиваться в Сокольники на броню. Но, зная характер Василия Васильевича и не желая его обидеть, Петр Платонович повел разговор издали, но доктор сразу же все понял, закивал:
— Вполне разумно! Нечего тебе вшей в окопах кормить. Эта война позорная. Но только не надо спешить. Сокольники? Чего ты забыл в Сокольниках? Сейчас в Симоновской слободе Рябушинские автомобильный завод начинают.
— А шофера им нужны?
— Да им сейчас все нужны! Такой разворот делу дают, что куда там, пыль столбом. Война до победного конца! Ты не спеши, я все узнаю, — пообещал доктор и поехал на Якиманку.
Он был неудачником — оттого, что родился раньше времени, или оттого, что ставил перед собой большие задачи, кто знает. Он должен был проиграть, и это было очевидно с самого начала. Кого интересовали его инженерные композиции, какая сила могла подхватить его идеи и понести в жизнь? Вы питаете в облаках, говорили одни. Вы не видите всех сложностей, надо начинать с малого, советовали другие. А он знал, что огромная страна, в которой он родился и с которой связал свою судьбу — прошлое, настоящее, будущее, все, — задыхается без транспорта.
В развитии человечества, в его поступательном движении, это уж если в глобальных масштабах смотреть, самое большое значение после изобретения книгопечатания сыграло развитие транспорта. И даже не просто транспорта, а тех средств, которые сократили повседневные коммуникации. Так он говорил. Оседлав лошадь, первобытный человек перестал быть первобытным. На каравеллах открыли Америку. Паровозом начали новую эру после скрипучих дилижансов, бесконечных путешествий на перекладных, недель, месяцев, годов, потерянных в пути в проселочной пыли, по зимним дорогам от ямской станции до ямской станции со сменой лошадей. Стальные рельсы стянули земной шар, увязали, как ремни дорожный чемодан, определив основные направления движения, став теми железными реками, по которым гремя понесся денно и нощно ритм нового, XX века. Но железная дорога не сделала человека участником движения. Она сделала его пассажиром. А он мечтал о том времени, когда русский мужик сядет за руль автомобиля. Станет машинистом автомобиля. Шофером. И в мечтах его открывались другие масштабы. Холодело в груди, как в предчувствии счастья. Вот оно! Зажмурься и открой глаза. Летела, летела его зеленая стрела удачи. Неужели он не чувствовал времени? Мимо летела. Кому все это было нужно? Знал ли он, Дмитрий Дмитриевич Бондарев, блестящий русский инженер, что много лет спустя другой инженер, внук его шофера, будет восхищаться смелостью его решений и находить в его проектах великие инженерные откровения? Да нет, конечно. Вопрос поставлен чисто риторически. Кому и что дано знать наперед? Он еще и не слышал фамилии Кузяев и с Петром Платоновичем не был еще знаком, и внука у того еще не было, когда синий курьерский поезд Петроград—Москва, тихо качнувшись, отчалил от перрона Николаевского вокзала.