Англичане задерживали выплату по займу. Военное министерство торопило с окончанием строительства. Генерал Кривошеин обиженно поджимал губы: «Дмитрий Дмитриевич, вы директор, и я вправе спросить вас со всей строгостью...» С ним первый раз и сорвался. «А идите вы, господин генерал, к чертовой матери! Вы что, не видите, что творится!» Тут еще Семен Семенович добавил вдруг: «Вам сорок тысяч платят. Немалые деньги...» Выгнал его. Вон пошел, гнида!
Летом «Русские ведомости», солидная газета, сообщили: «Машины для оборудования завода АМО уже прибыли в Россию». А 30 сентября немецкая субмарина потопила пароход «Тургай» с этими, будто уже прибывшими, машинами. Через месяц та же участь постигла другой пароход — «Барон Дризен».
Наступила осень, грязь и распутица. Не хватало ни кирпича, ни цемента. Теперь и битый, и любой брали почем зря! Генерал-майора Кривошеина срочно ввели в правление. Купили с потрохами. Генерал должен был оповестить военное министерство, что работы ведутся в блестящем порядке. Прочно, красиво, чрезвычайно быстро, однако в срок завод пущен быть не может. Требуются отсрочка в полгода и новые кредиты, потому что в кузнице, прессовой, рессорной, отжигательной и литейной еще идет внутренняя отделка, кроме того, слишком много средств пошло на строительство домов для рабочих. Чур, чур, в те 11 миллионов эти траты не входили! Генерал все от него зависящее выполнил. И никому в голову не пришло проверить, почему.
Зато директор Бондарев сидел в новом шикарном кабинете за столом из черного мореного дуба. Перед ним стояли глубокие кресла шевровой кожи, скрипучие, как новые сапоги. У стены — диван, не диван даже, а целое учреждение, с полочками, с зеркалами, все по вкусу Семена Семеновича. Уж не для себя ли он, серый человек, этот кабинет готовил? Ждал, когда наладится производство и посадят его на директорское место. А то с какой стати днем, ночью тихой сапой шастал по заводу, везде завел своих шпионов, за всеми присматривал, подслушивал. Но что можно было наладить? На АМО шли митинги. «Долой войну!» — кричали ораторы, и фабричные гудки со всей слободы покрывали их голоса сиплым, восторженным ревом. «Кончай работу! Все на митинг!»
В директорском кабинете пахло масляной краской. Каждое утро Дмитрий Дмитриевич первым делом открывал форточку. И тот, последний его директорский день начался с этого. Повесил пальто, подошел к окну.
Внизу на каменном заводском дворе митинговали. Опять! Человек в распахнутом пиджаке, взобравшись на ящик, зажигал толпу. Вскидывал руки. То одну, то другую. Грозил кулаком. «Товарищи!» И тяжелое колыханье толпы заглушало его слова. Только — товарищи...
— Семен Семенович, что происходит сегодня?
— Как всегда, господин директор. — И ухмыльнулся. — Новостей никаких. Однако, узнаю сейчас.
Что за времена навалились! Надо было сдавать первую партию в 150 автомобилей. Военные грозили судом и следствием. Положение исправил Степан Павлович. Сообразил, что можно покупать комплекты фиатовских грузовиков в Италии, цена была 11 тысяч за штуку, привозить в Москву, собирать и продавать по 14 тысяч. Выгода не слишком большая, транспортные расходы, сборка, но можно оттянуть время.
— Ловко, Степан Павлович, но...
— Никаких но. Я подписывал контракт. Юридически к нам не придраться.
— Собирать — не строить, — поддакнул Сергей Павлович.
— В добрый час.
На АМО пригнали автороту, двести с лишним солдат-механиков, распределили по заводу, на рабочих никаких надежд не возлагали.
— Надо закрыть ворота.
— Как это, Степан Павлович?
— Очень просто. Мы рассчитаем всех недовольных. В первую голову говорунов. Семен Семенович, есть такие? Говоруны...
Семен Семенович кивнул.
— Подготовьте списки. И уверяю, когда мы наберем новых, никаких «товарищей» уже не будет.
— Мы потеряем хороших работников!
— Не потеряем, Дмитрий Дмитриевич!
Толпа тяжело гудела внизу. Бондарев подошел к окну. Лицо оратора показалось знакомым. Где ж он его мог видеть? На заводе, нет? «Пущай Бондарев сюды выйдет!» — донеслось со двора.
От него все чего-то требовали! Рабочие — повышения расценок и восьмичасового рабочего дня, военные — готовых автомобилей, правление — скорейшего окончания работ и строжайшей экономии во всем, как будто он всесилен и все зависит только от его желания. «Бондарева сюды!» Закрыл форточку. Терпи, казак. «Вам же 40 тысяч платят, Дмитрий Дмитриевич...»
Сел за стол, начал готовить расчет на установку двух молотов. Бетонировать надо было фундаменты, и как назло крутилась в голове неизвестно откуда взявшаяся строчка: «Не повезут поэта лошади... Не повезут поэта лошади... Не повезут поэта лошади, век даст авто для катафалка». Вспомнил, это ж Северянин, поэт эго-футурист. Бог мой, что за придурь! Только задумался, влетел Семен Семенович.
— Господин Бондарев... Скорей, скорей!
— Что скорей? Семен Семенович, успокойтесь.
— Бунт будет! Бунт!
— Какой бунт, что вы?
— Дмитрий Дмитриевич! Неровен час. Может, уедете, а? Макаровского, Сергея Осиповича, только что на тачке вывезли. На берег и скинули там!
— За что они Сергея Осиповича?
— Скорей! Скорей! Дмитрий Дмитриевич. Он им сказал, что они, видите ли, господи, не умеют мыслить! Грозят по отношению к вам применить силу! Ну, давайте же! Выйдем отсюда...
— Это еще зачем?
— Дмитрий Дмитриевич... Господин Бондарев! Я не могу гарантировать вам неприкосновенность! Я...
— Идите, занимайтесь своими делами.
— Идут! — охнул Семен Семенович и выскользнул из кабинета.
В директорском кабинете было две двери. Одна в приемную в коридор, другая — на черную лестницу, спускавшуюся на заводской двор. Он редко пользовался черной лестницей, ему удобней было ходить на завод через проходную. Как и все.
От неожиданного шума он вздрогнул. К нему поднимались по черной лестнице. Идут! Он понял.
Еще можно было убежать вслед за Семеном Семеновичем, выскочить в приемную и закрыть тяжелую дверь на ключ. Пусть ломают! Можно было выхватить из ящика в столе револьвер, выстрелить для острастки. Это их остановило бы на время. А он бы ушел. Убежал. Спрятался куда-нибудь в коридоре, сжался в комочек. Он бы успел! Но вдруг наступила какая-то немощь. Как во сне. Нет ничего, а руки ватные и ноги ватные, и мыслей никаких, только свинцовый ужас. Идут! А ведь не верил. Его? За что?
Наверное, он плохо закрыл дверь на черную лестницу. Она открылась сразу. Поддали плечом, и она открылась, дверь, сама. Он встал. Его окружили.
— Гражданин директор, потрудитесь спуститься к рабочим! Народ говорить с вами хотит! — крикнул тот самый оратор, лицо которого показалось ему знакомым. — Масса желает с вами беседовать и получать разъясненья!
Теперь он точно вспомнил, что где-то видел его, но где? И улыбнулся, как знакомому. Улыбка получилась жалкая, не к месту. Зачем он улыбнулся?
— Я спущусь, — сказал. — Я спущусь, господа. Но только в том случае, если мне будет гарантирована неприкосновенность.
Оратор смотрел исподлобья недобрым, тяжелым взглядом, толкнул плечом.
— Ладно! Будет. Двигай давай вниз!
Его вывели на заводской двор, поставили на ящик.
— Пущай говорит!
— Крути мозги, поломой буржуйский!
— Давай его...
— Чего молчишь, кровосос? Как штрафы, дык не молчишь. Как что не молчишь!
Поднял руку. Сделалось тихо. Со стены сборочного корпуса свисал кабель. Почему не закрепили, ведь под напряжением...
— Господа рабочие! Граждане демократической России, — и откуда только слова взялись, — поймите, что ни я, ни администрация не всесильны. Давайте вместе проанализируем сложившуюся ситуацию...
— Ситуация...
— Тащи его, ребя! Улю-лю...
Ему не дали договорить. Десятки рук, будто по команде, рванулись к нему, подняли, как пушинку, понесли. Подкатили тачку, усадили с ногами, накрыли рогожей извазюканной, забрызганной известью. И повезли с гиканьем, с руганью до трамвайной остановки. Там скинули.
Он поднялся, растрепанный, грязный.
— Прихвость! Буржуйский подпевала.
— А ну, вались! А ну, пшел!
Какой-то дядечка, хихикая и кривляясь, сунул ему в руки пятак.
— На дорожку на. На дорожку... Хе-хе, на дороженьку...
Надо было швырнуть ему в поганую его рожу этот пятак! В морду, растянутую в щучьей улыбке. А он не швырнул. Не смог и не посмел. И табу: это ж простой народ — нельзя.
Позванивая, подкатил трамвай, шагнул на подножку. В окне увидел свой «протос», Кузяев спешил на завод. Хотел крикнуть, заколотить кулаками по стеклу. Кузяев! Но не крикнул, не заколотил, ничего. Трамвай тронулся, мотаясь. Подошел кондуктор, издали уже смотрел с любопытством: «Ваш билет? — Он разжал ладонь, протянул пятак. — Грязным в транвай неззя, обтерлись бы, барин, раз вы пассажир». — «Оботрусь», — сказал и заплакал, закрыв лицо руками.
Вечером у Трепьева в хозяйской половине, где жил сам огородник и его жена Дуся, собрались все постояльцы. Такое дело, слухи пошли, что завод закрывают! Паша́ заволновался.
— Выходит, зря царя скинули! Хоть какой, а все ж порядок был, не сравнить... Дилехтора, понимашь, на тачке... Дилехтора!
— Анархизма, — соглашался Петр Егорович, — анархизма, да. Настоящий рабочий такого сделать не мог. Это сезонники...
— Так и что же будет теперя-то? А? Керенского ругают.
— Иди ты со своим Херенским.
— Не дело, конечно, — продолжал Петр Егорович. — Мы резолюцию приняли, чтобы извинились перед Бондаревым, написали, что насилие, допущенное рабочими в пылу невероятного раздражения и озлобления, считать грубой ошибкой и впредь явлением совершенно недопустимым. И домой к нему направили с делегацией.
— А он?
— А он на завод возвращаться отказался!
— Видал, образованный! Видал... Насилия, кричат, насилия!
— Она и есть насилия, — подтвердил Редькин, моргая. — Как же так можно, ученого человека, науки изучал. Служащие забастовку объявили, жалованье не плачено.