Вот тут и вышли из лесов те красноармейцы. То ли от части они от своей отстали, то ли шли с маршевой ротой на подкрепление, но оружия у них ни у кого не было. Молодые ребята по двадцать лет, под нулевку стриженые, уши топориком, москвичи.
— Ну, бабы наши ясно, да, в рев: жалко. Зляка такая берет, молоденькие, измученные. Разобрали по домам. Начали тех ребяток выхаживать, а тут как раз он и въехал на мотоциклах...
— Немец?
— Он самый. Герман. В касках. Очень солидно, скажу. Разместили у нас гарнизон, телефон протянули, выставили часовых. В военном смысле ничего не критикую, грамотно все, да. А затем велели выбирать старосту, и все наши деревенские решили тогда, что лучше всего старостой быть мене. «Шестеро детей у тя, Иван. Уважаем» — «Просим за всех». — «Да я ж председателем сельсовета был!» — «Да то давно было! Кулевича просим!» Орут, да...
Немецкий комендант, большая стерва, жестокий человек, посмотрел на Ивана бесцветным глазом и в башке у него под пилоткой как арифмометр крутнулся, решил, что кандидатура Ивана подходящая.
— Гут, гут... А какой «гут», Геннадий Сергеевич? Свои придут, рассуждаю, повесят и будут правы, честное слово, да.
Дом Кулевичей в деревне крайний. За огородом ровное поле, слева дорога, прямо — лес, самое место для партизан, а потом, хоть и староста, но поставили у него в избе военную команду, десять солдат с фельдфебелем Зигфридом.
Те солдаты расположились в большой комнате, для тепла засыпав пол соломой, а Иван с женой и детками устроился в углу за печкой, нары в три ряда учредил и полог повесил.
Тем временем собрал комендант всех жителей, и те красноармейцы пришли, уж по-деревенски приодетые, во всем мужнином, чистые, отмытые. Кто-то донес коменданту, что это люди пришлые, не свои. «Партизанен! — начал орать комендант. — Партизанен!»
— В тот день их всех и расстреляли, как я вам рассказал. Вывели за дорогу и вот таким манером... И тогда я подумал, хотите верьте, Геннадий Сергеевич, хотите нет, что никогда в жизни нас фашист победить не сможет... — Кулевич развел руками. В большой комнате жена смотрела телевизор. Кипел чайник, горячие брызги падали на стол, накрытый клеенкой. — С нашим народом так нельзя! Нас не запугаешь. Пуганные. Мы этой крови и в империалистическую, и в гражданскую повидали, а злость поднялась лютая, да... Чужому у нас такого не простят. Будут биться.
Вскоре установил Иван связь с партизанами. Ясно, детей было жалко, как им без отца, если фашист расстреляет, но ведь если и свои папку кончат, не легче. Передавал Иван в партизанский отряд продовольствие. Картошку пек и лепешки — партизанский харч. Сведения о гарнизоне собирал, предупреждал о всех намерениях коменданта.
Немцы выставили у избы два пулемета, один в сарае, дулом в поле, другой в бане — на лес. И каждую ночь лежали у тех пулеметов солдаты в тулупах и валенках. Морозило в ту зиму как никогда.
Однажды ночью проснулся Иван от возни в сенях. Вылез из-под нар, припустил фитиля в лампе, глядь, а входная-то дверь настежь, солдаты втаскивают в избу корову и ногами ее в дверь просовывают, «Господа, господа, это унмоглих[5], — начал Иван. Глядит, а это совсем даже и не корова, замерзший солдат это. Он как у пулемета в сарае лежал, так и окоченел до смерти.
— Во, думаю, дисциплина дисциплиной, а дурь человеческая безграничная! Тань, — крикнул он жене, — помнишь, как немец у пулемета замерз?
— Помню, — ответила жена, не отрываясь от телевизора.
— Геннадий Сергеевич, ведь до сараюшки рукой подать! Вон он. Крикни, сменят, если замерзаешь, а энтот, как вцепился в пулемет, да так от и лежал до своего часа.
— Может, он заснул?
— Заснул? Вы немцев не знаете. Не может немец у пулемета заснуть, у него бефель[6], в этом, заверяю вас с трибуны, его сила, но и его же слабина. Ведь крикни же товарищу, комераду, сменит на полчаса, отогреешься. Но нет...
В ту ночь, когда замерз германский пулеметчик, Иван Кулевич решил, что с такой тупой дисциплиной против русского духа идти нельзя совершенно.
— Иньциатива, она необходима, — говорил он заваривая чай. — Но на русскую нашу смекалку смекалка же и нужна, а они, фашисты, муштрой да злобой. Не тот, скажу, подход, да. От этого они войну и проиграли. Конечно, в стратегическом плане надо было нам с самого начала бронетанковые части применять. Клиньями его брать в окруженья. Но опыту не было... Между прочим, маршал Жуков из наших мест, да. С Угодского Завода. В Москве скорняком в молодые годы начинал и вот в маршала шагнул. Выучился. Отчаянной храбрости человек. Читали генерала Штеменко про генеральный штаб? Так он вспоминает, как Жуков в полный рост по передовой шел. Ему командир дивизии: «Пригнитесь, товарищ маршал.» А он: «В ваших советах не нуждаюсь». Да. Решительный... Нашенский, дервинь, дервинь Калуга!
В декабре началось контрнаступление. Выбили немцев из крупных населенных пунктов, а из Комарова они сами откатились и напоследок, уходя уж, подожгли Пятницкую церковь, где у них размещалась конюшня. Старинная была церковь, не так, чтоб красивая, но памятник.
В тот день или на следующий рубил Иван дровишки в лесу, возвращается домой, глядь, а по зимнику два красноармейца идут, разрумянились на морозе, руками дают отмашку.
— Куда спешите, ребяты? — он их спрашивает.
— Да в деревню, — они отвечают. — Старосту ихнего идем вешать.
Тут с Иваном сделалось легкое помрачение взора, но хорошо солдатики не заметили. А как в Комарево пришли, там партизаны. Красные флаги кругом, посреди улицы митинг, и партизанский командир говорит, что старосту Ивана Кулевича за его работу в тылу врага представляют к правительственной награде.
— В самый раз поспел.
— А то б повесили, — заметил я.
— Ну да, повесили! Я б дался, как же! Я ж не тот немец, что у пулемета рядом с домом замерз. Нашел бы выход.
Всего пробыл я в Комареве неделю. Насобирал материалов для хроники, сходил в Сухоносово, с внучкой Дуни Масленки познакомился, получил от нее в полное свое пользование ворох старых писем, выцветших фотографий с облупленными краями, видел у нее те самые часы с кошкой. Про местных колдунов она мне рассказывала, про порчельников. Домой я вернулся возбужденный. Рассказал жене про Кулевича, про Комарево, пожаловался, что в редакции не дали мне еще одну неделю, а то б я уже и первую главу бы отписал.
— Представляешь, как интересно! — говорил я. — История одной семьи за семьдесят лет. Или даже за сто! Люди, события, прошлое, будущее, переплетение времен.
Теперь я вспоминаю, жена слушала меня внимательно, с доброй вполне материнской улыбкой, но у нее на уме были другие дела.
— Знаешь, — сказала она, — я совсем забыла, Савичи приглашают нас к себе на дачу. На субботу и на воскресенье в Абрамцево, давай, Гена, а?
— Я не могу, — сказал я голосом обиженного гения. Я немножко уже в роль вошел и даже вроде бы начал капризничать, и, наверное, со стороны все это выглядело малосимпатично. И я сам понимал, что делаю что-то не то, но не мог остановиться. Меня несло по инерции.
Дело кончилось легким скандалом. Я хлопнул входной дверью и, слетая вниз по лестнице, застегивая пальто, решил, что домой больше не вернусь. Хватит с меня! В конце концов, сколько можно жить с женщиной, которая совершенно тебя не понимает!
Над «Универсамом» на углу разгоралось синее неоновое зарево. Начинался тихий московский вечер. Я шел, нахлобучив шапку. Хрустел лед на лужах.
Откуда в ней эта жестокость, думал я, вспоминая усмешку жены и злые морщинки в углах ее подведенных глаз. Ну почему она такая? Почему? Я делаю великое дело. Мне интересно разобраться, передо мной человеческие судьбы, трагедии, комедии, коллизии передо мной. Может, я один на всем белом свете собираю следы этих прошедших жизней. Разве это не интересно? Разве это не достойно уважения? Или никому это не нужно?
— Здравствуйте, Геннадий Сергеевич.
— Здравствуйте... Алевтина Николаевна. — Я поздоровался с соседкой и улыбнулся, и сам удивился, как это я такой расстроенный, такой весь не в себе нашел силы улыбнуться. Мне стало неловко. А чего, собственно говоря, я взорвался? Переплетение времен... Тоже мне возомнил себя главным судьей.
Я дошел до метро, постоял на ярко освещенной площадке у стеклянных дверей. Двери то и дело открывались, пропуская людей, очень одинаковых в слепящем свете. Меня обдавало теплыми ветрами московской подземки. Часы над кассами в вестибюле показывали без четверти семь. Надо было что-то решать.
В конце концов я мог поехать к кому-нибудь из друзей. Это имело свои плюсы, но имело и очевидные минусы. Придется объяснить, почему ушел из дома, наверняка я не выдержу, начну рассказывать подробности, а потом буду казнить себя за малодушие. Нет, к друзьям решил не ехать.
Был еще один вариант. На улице Красина рядом с Домом кино жила моя старинная знакомая рассудительная женщина, кандидат экономических наук Регина.
Со своим мужем она развелась и хотела выйти второй раз, так что попусту отнимать у нее время было нечестно, но мне некуда было деваться. Я вернулся к дому и открыл дверцу своей машины.
С первого нажатия ключа мотор взял обороты, что показалось мне хорошим предзнаменованием и обрадовало. Все-таки стоял автомобилька целую неделю под снегом, под открытым небом, и вот на тебе! Молодец! Я погладил рукой по черной поверхности над щитком приборов. Умница... Была у меня такая автомобильная ласка. Отпустил педаль сцепления. Прислушался. Мотор работал ровно. Вышел, предварительно чуть притопив ручку воздушной заслонки, щеткой стряхнул снег с крыши, с крыльев, с заднего стекла, надел дворники. Стрелка указателя температуры чуть сдвинулась с нуля, можно было трогаться в путь. Но, подъезжая к площади Маяковского, я понял, что не хочу никого видеть и говорить ни с кем не хочу. И вообще с самого начала было очевидно, что мне просто необходимо побыть одному за рулем.