Зеленая стрела удачи — страница 53 из 79

— Господа! Господа, — кричал юный ротмистр, уже охмелевший. — Господа, мы еще вступим в Москву! Всех большевиков на фонари!

— На фонари! — гудели офицеры.

— Морем крови зальем!

«Устал я от крови», — думал Николай Ильич, а ротмистр веселился. Он уже все забыл. Банду и белых червей, жравших его мясо. Вот она, молодость, все забыл! Он уже был доволен собой и жизнью, данной до без конца. Офицеры смотрели на него как на героя, и он, картинно подбоченясь над столом, поднимал граненый стакан с желтым самогоном.

«Глупый мальчик. Совсем дурачок», — думал Николай Ильич, и в мыслях был уже внизу, возле конторки, возле той медной пластинки с двумя крючками. Скорей бы спать легли! Скорей уж...

А ротмистр, охмелев, запел срывающимся тенорком марш драгунского Каргопольского полка, и господа офицеры подтянули: «Когда войска Наполеона пришли из западных сторон, — раз, два! — был авангард Багратиона судьбой на гибель обречен. Обречен!»

Был, был... Все было. И Алабин начал подпевать, хмель ему в голову ударил или просто слова знакомые... Отца вспомнил, Тарутино, застолья отцовские.

«Бой закипал и продолжался все горячей и горячей. Горячей! Людскою кровью напитался, — раз, два! — краснел шенграбенский ручей. Краснел шенграбенский ручей!»

И ручей был, и Багратион был. Все было. Все было, и кончилось все...

Спать легли поздно. Алабин дождался, когда все заснут, оделся и с сапогами в руках, чтоб не греметь, босиком тихонечко спустился вниз.

В пыльном окне желтым светом наливалась луна, качались тополиные ветки. На крыльце зевал часовой, постукивал прикладом по деревяшке. Тишина стояла бесконечная, до рассвета далеко.

Николай Ильич подошел к стене, взялся за крючки на медной пластинке, нажал. Не сразу, но пластинка поддалась, без скрипа отошла в сторону. Он оглянулся, сунул трясущуюся руку в открывшуюся нишу и обомлел. Он не ожидал, что найдет так много! На ощупь много!

Деньги там же, в лавке, рассовал по карманам. Ассигнации отдельно, золото отдельно. Все колечки, сережки, перстенечки ссыпал в кисет. Странный тот был хозяин, если держал в лавке такое. Чудак. Ну да, может, просто убрать не успел...

Надо было решаться. Николай Ильич прислушался. Офицеры спали. Было тихо. Лестница, ведущая наверх, лунно светилась резким изломом. Обулся. Распахнул окно. Решил, если что — скажу упился.

Утром он уже был далеко. Он шел на Москву.

В неведомой закопченной деревне на золото — это кому ж сказать! — купил армяк и валенки: зима приближалась, пока он шел. И чем ближе было до Москвы, тем теплей становилось на душе. Все чаще и чаще вспоминал Тошку, думал, мотая головой, ждет, небось, проскучилась.

Ему хотелось тихой жизни, детей. В бане попариться хотелось до жути и завернуться в простыню, выпростав босые ноги. Он ведь о том не знал, что в Москве его не ждали. И другой там был утешитель в его доме, младший сынок Бориса Ильича, хозяина трактира «Золотое место».

Всего тех братьев было четверо. Все вчетвером и навалились на него. А она стояла в двери, как в раме, далекая, безучастная, только с постели поднятая. Уж к ночи время поворачивало, когда он пришел.

С ног свалили сразу. Здоровые ребята. Тут же на крыльце порешить хотели. Шипели: «У, гад! У, сука! Убью, гада...» А ведь он же не в чужой, в свой дом вернулся.

Били его, а он боли не чувствовал. Смотрел на нее. И мысль была, что ж ты за сволочь такая, Тоша, что ж ты за подлая тварь, если рукой не двинешь. Не крикнешь?

Младшенький Сеня, тупой битюжок, особо расхрабрился при братьях и, подрожав в возбужденье, ногой ему сунул. На вот! Это его и отрезвило. Вскочил, выдернул из-за пазухи браунинг. Хоть и военного времени, но прапорщик, научили кой-чему! Хороший был у него шпалер, перекинул в руке.

Братья попятились.

— Стой, — сказал спокойно, — стрелять по одному буду.

И перестрелял бы всех! Но она не попятилась, не охнула, не вздрогнула даже, когда блеснула в его руке вороненая сталь. Она, как стояла, так и продолжала стоять в дверях. И не было у нее ни испуга, ни удивления. Какую ж силу она имела над ним и как была уверена в силе в своей!

Младшенького очень хотелось пришить. За ножонку за его. Еле сдержался. Но поставил на колени и валенок ему к морде: «Лижи!» И тот лизнул раз, другой. «А ну давай живей, гаденыш! Чтоб в жизни ты разбирался, тварь тупая!» Ну да радости от того лизанья не было никакой. Ни тогда, ни после, в утешенье. Отпихнул в сторону, как куль с дерьмом. «Эх, Тоша, Тоша...» — только и сказал. И ушел.

Устроился у Яшки Жмыхова. Тот встретил как отца родного. Бельишко свое дал стираное, баретки, чаек сахарином подсластил, на следующий же день привел старого марьинского печатника, рисовальщика фальшивых паспортов и видов на жительство, тот сделал Николаю Ильичу все высшим сортом, а от денег отказался.

— Чего с тебя взять, — сказал кисло, — живи на здоровьице. Все мы ныне пролетарии. Да здравствует товарищ Калинин! Хотишь, за него распишусь?

— Научился уже!

— Служба такая... 

Новую жизнь начинал Николай Ильич гражданин Алабин на Марьинском рынке. Начинал как надо.

Весь рынок был обнесен деревянным забором, и ворота были. Сторож их на ночь замыкал. Так вот в одну ночь весь забор тот исчез до последнего столбика, будто его и не было вовсе. В МУРе только диву дались: ну и шалят же в Марьиной роще!

Из ворованных досок сколотил себе будку, окантовал железом. Что осталось, обменял на кожевенный товар и начал заниматься сапожным ремеслом. Сапожники всегда нужны, что в царское, что в советское время.

На рынке и встретил он Глашу. Зимой это было. Затемно, рынок уже гудел. Прибывали хлебные торгаши, и в мясных рядах, откуда несло, как из нужника, начинали торговать студнем из костей.

Появился контуженный телефонист Федя. Мотался сонный между рядами в рваной шинели.

— Федь! — кричали ему торговки-сахаринщицы, — Федь, колбаски хотишь?

— Колбаски? — вздрагивал Федя и подносил к уху кулак. — Живот! — кричал. — Живот, колбаски хотишь? Кто говорит? Федя говорит... Даю отбой!

Сахаринщицы хохотали.

Светало. И вроде как падал снежок. У новых ворот ходил дежурный милиционер. И вдруг услышал Алабин рядом тонкий голосок:

— Лориган, Коти... Лориган, Коти...

Оглянулся, увидел женщину явно из бывших. Шубка на ней была поношенная и серый крестьянский платок.

— Лориган, Коти...

— Чего меняешь? — спросил. Тогда не продавали, меняли.

— Духи. Вам не надо?

— Нам не надо. Нашла товар.

— Лориган, Коти...

Николай Ильич сидел на порожке своей будки, не спеша сучил дратву, подшивал заказчику валенки. Жизнь у него почти что наладилась. Он уже завел нужные знакомства, потихоньку скупал краденое, жратва появилась, начал подкармливать голодных Яшкиных детишек.

Вечером закрывал будку, а та в вытертой шубке все еще ходила по рынку.

— Лориган, Коти...

— Тебя как зовут?

— Глафира Федоровна.

— Выходит, весь день без почина.

— Выходит, так.

— Кушать хочешь?

— Хочу.

— Идем со мной. Чего так мерзнуть... Я тебя покормлю. Идем.

Он привел ее к себе, накормил вареной картошкой и хлебом, старался не смотреть, как она ест, вспомнил того толстого генерала и вышел, сказал в дверях:

— Давай наворачивай. Я сейчас... — И, когда вернулся, она уже прибрала на столе, сидела, грела над печкой руки. Пальцы у нее были длинные, тонкие. Сразу видно, дворянская рука, голубая кровь. Все так, а жрать-то оно всем хочется, что белая кость, что черная...

— Спасибо.

— Пожалуйста вам.

Уходить из тепла на мороз она не спешила, но и не заискивала перед ним и расплачиваться никак не собиралась, сидела молча, смотрела на него без страха, будто он и должен был ее кормить так вот за спасибо только.

— Где живешь, Глафира?

— Где придется. У знакомых живу. Когда у кого.

— Не сладко.

Она была замужем. Ее мужа, полковника, убили еще в шестнадцатом в Карпатах. Сама она жила в Петрограде. В Москве задержалась случайно, приехала с подругой, тоже офицерской вдовой, хотели пробираться на юг — к своим. Подруга заболела тифом.

Он постелил ей у печки. Отдал свою подушку, одеяло, сказал: «Стелись», — и вышел помыть посуду.

Когда вернулся, она рванула одеяло на плечи, охнула.

— Ну, Глафира, ты это зря... Я других апартаментов не имею. А что касаемо тебя, приставать не буду. Лягу вон в сторонку.

Лег в углу на пол. Задул лампу. Тук, тук, тук стучали часы.

— Спите, Глафира, я ведь не из тех, кто за котлету под юбку лезет.

Она ответила не сразу. Он уже засыпал, когда услышал:

— Дома меня называли Глашей.

Так вот и стали они жить вместе. И было им хорошо. Она все умела. Топить печку, «буржуйка» у него стояла, в самом деле буржуйская роскошь, железный бак с дверцей для дров и труба в окно.

Дрова все попадались сырые, промерзлые, ни огня от них, ни тепла. Утро серое встает над Москвой. Сквозит из всех щелей. Поди-ка растопи. А она умела. Раз, два и готово. Золотые руки были у женщины. Кто научил ее варить суп из селедки, жарить картошку на воде? Он спрашивал:

— Где сподобилась?

Она отвечала:

— В пансионе.

Другая бы рыдала неутешно денно и нощно навзрыд, вспоминала через слово прежнюю жизнь, а эта хоть бы хны. Стирала, шила, пол скребла, стены белила, травила клопов. Не маменька же ей все это показала, не муж полковник приучал.

— Ваше сиятельство, откуда это в тебе?

Она мыла пол, поправила рукой волосы, чтоб в глаза не лезли.

— Николай Ильич, русские бабы везде одинаковые. Что в дворянстве, что в крестьянстве. На женщинах Россия держится. Мужчины у нас, не в обиду вам сказано, по большей части непутевые...

— Ловко руки у тебя пришиты, а говоришь, благородная...

— Обманываю, Николай Ильич.

И вот теперь она жила в Сокольниках, в собственном домике, учила детей музыке и хорошим манерам, а он приезжал к ней по выходным дням. Опять же, чтоб не травить гусей. В будни они встречались в других местах.