Зеленая стрела удачи — страница 7 из 79

За три года до встречи в «Смоленске» Митю исключили из Харьковской техноложки за участие в студенческих беспорядках. Он перевелся в Томский политехнический, но и там курса не закончил, уволился в отпуск по семейным обстоятельствам и устроился помощником машиниста на железную дорогу. Тогда-то на каком-то из неведомых перегонов в жаркой паровозной будке ночью, а может быть, холодным синим утром, когда в окне белый пар клочьями летел на мокрую зелень, зародилась у него идея создания новой дисциплины, которая может быть названа инженерной композицией, или искусством проектирования сложных машин и заводов. На этом они и сошлись с Нагелем. Оба понимали, что самое главное сейчас дать ход русской промышленности. Индустрии. Машиноделанью. Создать свои машины.

— Машину нужно рисовать, я так понимаю, — говорил Митя, шагая по вытертой ковровой дорожке от фикуса до белой двери, за которой слышались звуки обычной гостиничной жизни. — Есть законы частностей и есть законы целого. Это как в медицине, чем дальше вы отходите от общего представления об организме до отдельных его органов, а затем — до клеток, молекул и атомов, тем дальше вы уходите от живого к неживому, от чувства, от слова, от сложного прекрасного букета только к цинку, только к железу, к магнию, к элементам, растворенным в нашей крови и теряете понимание целого. Тут ведь не просто сложение частностей. Завод это не десять или двадцать мастерских, собранных вместе. Вижу прямую аналогию с искусством. Есть законы цвета и есть законы картины в целом. А в музыке? Возьмем отдельный звук. Его можно препарировать сколько угодно. Но как бы глубоко вы не изучили его, это не поможет и не упростит вашу задачу в написании оперы или симфонии. Или концерт вы сочиняете для фортепьяно с оркестром. В силу вступают другие законы. Законы складывания. Но не сложения!

— Любопытно, — согласился Строганов. — Завод — организм, это я понимаю, и машина организм... Но Россия, мужицкая наша страна...

— Так-то оно так, — заключил Макаровский, поправляя и без того аккуратный свой пробор. — Причем здесь автомобиль и уважаемый господин Нагель? Автомобиль суровая реальность, а ваши мечты на нашей дикой почве иллюзорны.

— Автомобиль — оптимальная машина! В данный момент. Она потребует энергичных усилий, — продолжал Митя, одарив Макаровского снисходительным взглядом. — Она потребует оптимизма и большого творческого здоровья. Всего того, чего как раз нам не хватает! Автомобиль как точка приложения примет в себя массу составляющих. Металлургия, химия, электротехника... При Петре Первом такой точкой оказался флот, сегодня — автомобиль. Каждое время имеет такую индустриальную точку.

Так говорил Митя Бондарев, отставной студент, помощник паровозного машиниста Виндаво-Рыбинской железной дороги и автор журнала «Автомобиль».

Его первую статью об инженерной композиции Андрей Платонович печатать не стал. Но зачитал ее вслух своим сотрудникам и вызвал юношу к себе на Литейный, 36, оплатив дорогу за счет непредвиденных редакционных расходов. О чем уж они там говорили, вряд ли когда-нибудь удастся восстановить, но службу на железной дороге Митя оставил и опять же за счет щедрого Нагеля оказался в Бельгии на заводе «Фондю», где работал знаменитый инженер Жюльен Поттера, конструктор автомобилей. Это имя было хорошо известно и Строганову и Макаровскому.

— Если Жюльена пригласят к нам, здорово будет... Жюльен голова!

— Так ведь кто пригласит? Кому строить русскую промышленность? Что надо, будут покупать у иностранцев...

— Господа! Господа, я не уполномочен, — сказал Митя сдерживая радостную улыбку, — но есть предположение, что Русско-Балтийский вагонный завод в Риге собирается приступить к производству автомобилей.

— Ура! — сказал Мансуров и замахал руками, чтоб другие не начали кричать: все-таки они были не дома. Но где уж тут...

— Ура!

— Еще рано!

— Рано, поздно, но есть надежды, лед тронулся. Правление Руссо-Балта ассигнует большие суммы, — сказал Митя Бондарев.

Это было весной девятьсот пятого года в меблированных комнатах «Смоленск».

Далеко за Тверской заставой садилось желтое солнце. К ночи холодало. Из открытой форточки тянуло ледяной сыростью. Ура, кричал Кирюшка Мансуров. Ура, кричал инженер Строганов. Кричали от избытка молодой энергии и инженерного своего восторга, очень уж им хотелось, чтоб начали производить на Руси свои автомобили, чтоб дело пошло. И еще оттого кричали, что в душе-то, в самой середке, и верилось и не верилось в успех.

— Ну, наконец-то!

— Браво! Браво!

— Лед тронулся!

— Вы не представляете себе всех последствий автомобилизации! Россия станет другой страной...


Между тем, русская эскадра входила в Южно-Китайское море. Крепкий ветер поднимал тяжелую волну, черный дым из труб эскадренных броненосцев гнало в сторону, прижимало к воде. На мачтах флагманского «Князя Суворова» метались сигнальные флаги. Адмирал давал очередную взбучку.

Впереди была Цусима. Но слова этого еще никто на Руси не знал. Ни Кузяевы, ни Строгановы, ни Бондаревы... Никто. Оно еще не прозвучало во всем своем безумном ужасе. Но оно приближалось.

Цусима... Цусима... Цусима...

Старший Бондарев, тоже Дмитрий Дмитриевич, справный казак и кавалер, Георгий у него был и медаль за храбрость, полученная при форсировании Дуная, видел сына человеком военным. Да и как иначе.

В девяносто седьмом году в ночь на светлый день Дмитрия пресвятого князя Донского приснился ему вещий сон: возник перед ним чалый жеребец дивных статей, тонконогий англичанин, и на том на жеребце, наклонясь к луке, сидел бравый есаул. Алый башлык. Грудь в крестах. «Справа по три! Сабли вон!»

По соннику лошадь — ко лжи. Но то в обычные дни, а в ангельские должно иначе, здраво рассудил Бондарев и обомлел, признав в том есауле своего Митьку! И все, с кем беседовал он в то утро и позже, соглашались, что сон сей вещий есть: не иначе быть Митьке атаманцем, служить в Питере в конвое государя, те как раз в алых башлыках. И пошел, пошел!.. Только снег из-под копыт за царским возком. Хорошо бы так! Почет да и дело казацкое. Но сын определился в студенты.

Ну, кем ты будешь, выучившись-то? — кричал Бондарев-старший, расхаживая по своему куреню. — Кем, скажи, отцеотступник! Перекати поле...

— Инженером, папаня.

— Тоже дело для казака! Занятие определил. Чего гутаришь без смысла... Мань, послухай! Господи, помяни царя Давида и всю кротость его... Ласково те вопрос — зачем?

У них в станице не было еще своих инженеров. Агрономы были. Воспитанники Петровской академии. Уважали: ученые люди. Был доктор. Нужный человек. А инженер кто таков? Не казак, нет. Казак при сабле. Казак при пике... Готовьсь к атаки! Готовьсь к атаки... На́ конь!

Отец не одобрял этого пути. Но — отец: деньги на учебу посылал регулярно. И гостинцы готовил с оказией сынку в Харьков. Все у серьезных людей выспрашивал, кто такие инженеры, чем занимаются в гражданской жизни и какой им определен оклад жалованья. Начал уж сердцем отходить, как ударил первый гром. Вот оно!

Пришел казак на побывку, Митьки Ланшина сын, и рисовал, какая жизнь в городах, какие там беспорядки чинит студенты от себялюбия, как идут против царя, устоев, и приводил, как в той когорте родной станичник Бондарева Дмитрия Дмитриевича сынок! Так-то вот в городах на инженера учатся... Казак, сын казака против царя! Куда больше? Но своя кровь. Молодо-зелено. Конь вон о четырех ногах, да и тот... «Митя, Митя... В какую ж ты компанию попал» — только и сказал. И простил блудного своего сына. Развел руками: «Каково накрошишь, таково и расхлебаешь. Чего уж тут, сам виноват».

Но прощеный сын вдруг объявил о женитьбе и жену взял... хохлушку! Что хуже, выбирай? Это ж как тот басурманин, которому во сне кисель приснился да ложки не было, а с ложкой лег, — не видел киселя!

Сидели в вечеру на лавочке. Весенний ветер вышибал слезу. Грачи устраивались спать, рассаживались по деревьям. Солнце падало за Дон.


Эскадра шла к Цусиме. Но про Цусиму и слова еще сказано не было. Где она Цусима, японское место, кто знал...

Эх, Митя, Митя, женитьбу тебе отец не простил! На инженера можно поучиться год там или два и бросить, если что не так, и вернуться на землю в казацкое лоно, а жена на всю жизнь. На хохлушке женился... Казак...


4

Первый трамвай появился в Москве накануне нового, двадцатого века. Века электричества, клепаной стали, новых скоростей, новых возможностей и равного комфорта для всех. Трамвай и демократия, трамвай и воспитание нового гражданина — темы газетных выступлений. Возникали надежды, трамвай научит нас, русских, бытовой культуре. Господа, трамвай — это не телега... И на банкете, устроенном городской Думой в честь открытия первой трамвайной линии, говорилось много слов, поднималось много тостов. Событие требовало того.

Подавали консоме Барятинский, бафер де Педро, шофруа из перепелов, соус провансаль, осетров аля Рюс на Генсбергене... А на десерт фрачные официанты с непроницаемыми лицами, в ногу вынесли на серебряном блюде торт в виде трамвая. Он был с шоколадными колесами, с шоколадной дугой, весь увитый цветами. Ура! — кричали гости и кидали салфетки. Трамвай вкатывался в московскую жизнь торжественно и солидно. Не как-нибудь.

Рельсы первой линии пролегли по булыжнику Малой Дмитровки от Страстного монастыря на Бутырки, и первый лакированный вагон, искря на стыках, посверкивая зеркальными окнами, покатил, покатил прямо в двадцатый век.

— Эко чудесно, — говорили, глядя ему вслед. — Эким фондебобером наяривает!

— Ой, господи, грех-то какой... Сказано в Святом писании, что землю железом опутают, это транвай! И по низу и по верху потянул, змей!

— Это еще не факт. Это еще нужно подождать, — отвечали.

Так или иначе, но московский трамвай никого не оставил равнодушным.

Первый всплеск трамвайного бума пришелся на начало нового столетия, когда Москва дала небывалый разворот своим фабрикам, заводам, мануфактурной, оптовой и розничной торговле. Новые отношения требовали нового транспорта. Конь медленно сдавал позиции бездушному железу. Приунывшие извозчики смотрели на трамвай, как на врага.