— Писателем! — круглые глаза Лихачева сделались строгими, он сдержал улыбку. — Писатель — это, считай, высоко! «Мои университеты» Максима Горького читал? Писатель... Жизнь надо знать, как господь бог, писателю-то. Инженер слова... Там сюжет. Это тебе не на строгальном станке. Слово положить надо, так-сяк примерить, чтоб одно к одному строгать.
Лихачев был в бодром настроении, и паренек-рабкор ему нравился. Лопоухий, застенчивый, на юнгштурмовке кимовский значок, в кармане вечное перо. «Собранный паренек, а что видел он в жизни, — подумал Лихачев. — Какие планы строит на будущее? Быть писателем? «Пусть петушатся леваки, трогательно обнявшись с правыми нытиками...» Верно, но ведь не от себя это. Ни леваков он тех не встречал, ни нытиков».
— А почему ты статью псевдонимом подписал? — спросил Лихачев, подходя к окну и отдергивая занавеску.
— Эдиссон, Иван Алексеевич, на газетной полосе лучше смотрится, чем Шлыков. Д. Эдиссон — броско.
— Век живи, век учись! А мне-то и невдомек. — Лихачев взглянул во двор. — Чего это там привезли? Трансформатор? Точно! — Обернулся к Денису. — Ну, вот что, Маркони, если ты всерьез решил в писатели двигать, я тебе подсоблю. — Прошелся по кабинету, паузой подчеркнув значимость своего предложения, и спросил: — Хочешь в деревню на коллективизацию? Трудно будет, не просто, но кое-что поймешь и про нытиков, и про леваков. Надо крестьянство на колхозные рельсы ставить, иначе пятилетку не сдюжим. Будешь выступать от заводского нашего имени, что машину мы им дадим, трактор дадим, инвентарем поможем... Но это, конечно, не сразу все будет, а ждать нельзя. Порохом пахнет.
Денис смотрел на директора робко и доверчиво. Он верил Лихачеву, и Лихачев понял, что надо найти какие-то очень правильные и нужные слова, и еще он подумал, а что если бы этот паренек был его сыном или младшим братом, послал бы он его в деревню или нет, и ответил себе: да! Да, да, да! Сто раз да! И даже глазами сверкнул.
— Мы сейчас проводим небывалый эксперимент. Я, Денис, в Германии был, в Америке. Там богаче живут, верно, но у нас силы есть и возможности сделать свою страну самой богатой и счастливой — вот такая задача стоит в пятилетием плане. Все это понимать должны.
— Я понимаю, — сказал Денис, серьезно насупив брови. И опять Лихачев подумал о тех словах, которые звенят, но никак не могут выплеснуться, ведь как же это важно сейчас понять задачу момента с перекидкой на будущее! Хоть бы засомневался этот паренек, что ли, слабинку бы дал, чтоб спор загорелся, и он тут как тут нарисовал бы ему про тех американских безработных, что толпами стоят у заводских ворот, о бездомных стариках, ночующих под мостами, сказал бы, о неграх бесправных, о германских фашистах, это форменная банда, чистой воды уголовники!
— Тихо жить нам не позволят. Мы капиталистическому окружению кость поперек горла. Они войну развяжут, тут иного мнения быть не может. И вот до войны надо нам много успеть.
— Это я понимаю, товарищ директор.
— Ну а раз понимаешь, решай сам.
Сияла весна. В тихих симоновских палисадниках дымила черемуха. Фыркали мокрые извозчичьи лошади, шлепали копытами по лужам. Захлебывались в синей весенней стылости заводские гудки и ветер пах горелым углем и молодой травой.
Дениса провожали всей бригадой. Он уезжал с Казанского вместе с другими амовскими партийцами, мобилизованными на работу в деревню.
На вокзал приехали к девяти. Поезд уходил в девять двадцать. На мокром перроне играл духовой оркестр. «Эх, комроты, даешь пулеметы! Даешь батареи, чтоб было веселее!» По перрону ходил заводской фотограф, делал снимки.
Петя Слободкин в галстуке, в галошах, стоял у самого вагона, давал Денису последние советы:
— Ты, Дениска, этого, ну, из себя при деревенских-то не строй директора, а то, глядишь, парни и поколотят.
— Пиши, если что, мы тебе посылкю пришлем, — сказал Степа. — Масла там, консерву какую пошамать найдем.
Нюрка прибежала перед самым отправлением и разревелась. Степа очень удивился, когда они с Денисом обнялись при всех и расцеловались, как невеста с женихом. Вот ведь бригадир всегда все последним узнает!
— Ой, Денисушка, я ж тебя ждать буду, — ревела Нюрка. Беретка у нее сбилась на сторону, волосы растрепались. И другие девчонки слезы утирали рядом. На перроне блестели лужи, и получалось, будто все это они и наревели, женский пол.
— Денисушка, миленький, я на танцы ходить не буду, пока не возвратишься. Сразу с завода домой буду... Ой...
Звенел звонок к отправлению. «...За трудящийся парод да, да, да, да», — гремели трубы, и веселые голоса подхватывали слова припева: «Эх, комроты, даешь пулеметы...»
Поезд тронулся. Нюрка побежала за вагоном по лужам. Денис стоял на подножке, там еще ребята стояли, высовывая лицо из-за чужих плеч, махал рукой и чего-то кричал, кричал, но уже слов нельзя было разобрать.
В июне тридцатого года в самый разгар первой летней жары подводили итоги конкурса молодых ударников, и комсомольская бригада Степы Кузяева получила первую премию.
В цех явился хромой фотограф, тот же, что и на вокзале снимал, молча установил деревянную треногу с аппаратом, накрылся черной тряпкой, чтоб не отсвечивало, и всем велел улыбаться. «Спокойно... Снимаю...»
Бригада сфотографировалась рядом с новым мотором, его только с испытания привезли.
— Товарищ фотокор, разрешите, я его вытру, — предложила Нюрка смущенно и кокетливо, будто это не мотор, а самовар, и все собрались у нее дома пить чай.
— Так даже лучше, — подумав, ответил фотограф. — Сразу видно, на рабочем месте. Не надо, барышня. — И посмотрел на Нюрку с многозначительной грустью. Тоже еще ухажер!
Назначено было собрание в Зале ударника, Степе как бригадиру полагалось говорить речь. Времени для подготовки дали один день, и Степа хотел начать с международной обстановки, рассказать кратко о значении грузового автомобиля для развития промышленности и смычки города с деревней. Затем он хотел перейти непосредственно к задачам реконструкции, рассказать, как поднялось ударничество на АМО вообще и в отделе шасси в частности, и как была достигнута высокая производительность на сборке моторов. Сидел за столом, писал. Отец, убирая ужин, посоветовал:
— Ты особенно о себе не помышляй, не надо этого. Твой номер крайний, ты понимать должен. Давай скромно, от и до. Расскажи про бригаду, похвали Кольку, Нюрку Точилкину, Петьку... Про Дениса скажи теплые слова, им внимание и тебе уважение. Я тут Ваську сухоносовского встретил, племянничка троюродного, — вздыхал отец. — В чайной мальчиком у Алабиных служил, а теперь доцент! Преподаватель. Так-то! Пойдем, говорит, дядя Петь, со мной на первую лекцию. Пошел. Все точно! Зал полнехонек, а Васька наш — на трибуну. Он науку читает, государственное право. Ну, права государств, как кому двигаться, правила движения. На юридическом факультете. И наш Васька превозмог! Товарищи студенты, говорит, давайте знакомиться, моё фамилие Кузяев...
Утром Степа переписал речь начисто. Получилось две страницы, и первому показал Кольке. У Кольки брат в парткоме работал. Колька прочитал, сдвинув к переносице лохматые брови, определил:
— Десять минут.
— Десять много, — засомневался Степа, — меньше.
— Это ж только тезисы. Там разовьешь. Реакцию зала учитывай. Аплодисменты, бурные аплодисменты, вопросы, реплики...
Нюрка удивилась:
— Неужто сам писал?
— Нет, мамка помогала, — сострил Степа.
В назначенный час Зал ударника гудел как электромотор с новыми коллекторами. На одной ноте тянул, ровно, без всплесков. Свободных мест не было. В полукруглом торце за-над столом президиума на алом полотнище было написано, что коллектив поздравляет молодых ударников.
Степе дали слово. Это была его первая речь. Сколько потом пришлось выступать Степану Петровичу и на заводских активах, и на коллегиях в министерстве, и в Госплане, и в Госснабе... В Японии он выступал, когда ездил туда с профсоюзной делегацией, в Чехословакии речь говорил на заводе «Шкода». Давно легко это у него получается, а тогда вошел на трибуну, достал свои два листочка, откашлялся. Яркая лампа светила в лицо. Зал застыл в ожидании. Кто-то покашливал. Кто-то поскрипывал стулом.
Степа взглянул на свои листки, буквы поплыли перед глазами, так что ни одного слова прочесть невозможно, а зал ждал, и в президиуме повернули к нему лица. Сделалось совсем тихо, жарко сделалось.
— Товарищи! — крикнул Степа и обомлел, первый раз услышав свой голос, усиленный микрофоном. — Товарищи!.. Да здравствует Советская власть! — И ушел с трибуны.
Ему долго хлопали, но он страшно расстроился, и Нюрка долго его успокаивала, гладила по плечу: «Ничего, ничего, — шептала в ухо. — Все очень оптимальненько! Ну, нет у тебя ораторского таланта, ну, нет, и лады. Ты ж не Цицерон греческий, ты ж советский человек, и дело у тебя не словесное, а моторное... Дай пять, я тебя поздравляю, Кузяев».
Тогда же в Зале ударника они узнали, что премию можно выбирать на свое личное усмотрение. Им предложили или идти в техникум: будут предоставлены места, или, пожалуйста, есть в парткоме для ударников пятилетки билеты на шикарный пароход, совершающий рейсы вокруг Европы из Ленинграда в Одессу. Раньше дворяне на нем плавали.
— Я б, конечно, на пароходе... — размечталась Нюрка. — Ах, помотали б у меня некоторые слезки на кулак... Портвейны бы пила, фисташками закусывала. Фокстроты бы танцевала до упаду, но не могу. Денис ревнивый.
— Вспомнила, — ухмыльнулся Колька.
— Хочешь, я тебе сейчас бледный вид сделаю? — предложила Нюрка, и глаза у нее стали, как у злой кошки. — Бледный вид и королевскую походку?
— Завтрева.
— Завтрева дома сиди, гробовщик придет мерку сымать!
— Перестаньте, хватит уже...
— Кончайте! Сколько можно.
Думали, решали, два дня спорили и в конце концов решили, что надо подаваться всей бригадой на учебу. Время такое. «Европа от нас не уйдет», — сказал Петя Слободкин. Он много не говорил, разумный был парень.