ные, в полруки, а то и больше.
Вася будил Катю до солнца.
Над берегами Шухи навис туман. Белый. Вступишь в него, и скоро платье влажно прилипнет к спине. Вася давал Кате вытащить самое большее две удочки в утро. Она разводит ветви куста, вся облитая холодной росой, осторожно берется за удилище и сразу чувствует, взяла рыба или нет. Если взяла, тяжело тянет вниз или начинает метаться в стороны, сумасшествовать. Того и гляди, сломает удилище.
Стиснув зубы, чтобы не завизжать от азарта, Катя медленно, как учил Вася, ведет удочку. Не упустить бы, не упустить!
Когда они возвращались домой, заря разливалась в полнеба, туман таял, свежо зеленела трава.
Крестьяне шли в поле.
— Добытчики, на ушицу раздобыли рыбешки, — скажет баба с серпом на плече.
— Чо им не баловаться? Им рожь не жать, — скажет другая.
…Потом Вася все реже жил дома. Поступил учиться в Московский институт путей сообщения. Потом началась война.
Третий год идет война, немцы нас бьют, плохи наши дела. У всех одно на уме: чем только все это кончится?
Санькин отец вернулся из лазарета на деревянной ноге. Однажды, дожидаясь Саньку возле ее огорода, Катя случайно подслушала разговор Санькиного отца с таким же отвоевавшим мужиком без руки.
— Невидная, безрукая да безногая наша житуха.
— У кого она видная, ежели ты из бедного классу? Главное дело, германца никак не осилим.
— Царь у нас никудышный. Вовсе плохонький царь… С эдакой головой не осилишь.
— Офицерье туда ж. Один к одному сволота.
Катя обмерла: ведь Вася-то, брат ее, — прапорщик!
Солдаты не заметили Катю. Не дождавшись Саньки, она умчалась домой.
Вот в какие неприятные случалось ей попадать положения. Ладно, что Катя довольно быстро о них забывала.
…Где же мама?
Окна в маминой спальне задернуты темными шторами. Кровать не застелена. На ночном столике огарок свечи в подсвечнике, куча окурков. И на полу окурки, пепел.
Катя обошла дом. Мамы нет. В кухне самовар холодный, не ставленный. Где она? Ушла к Ольге Никитичне? Едва ли, с Ольгой Никитичной у них близкого знакомства нет.
Катя съела булку и вдруг вспомнила вчерашнего воробушка. Утром она набрела на него у крокетной площадки. Он беспомощно лежал со сломанным крылышком. Катя подняла воробья, жалостно слушая, как колотится в ладони маленькое воробьиное сердце. Весь день выхаживала воробушка, кутала, поила, кормила, но он не пил и не ел и к вечеру умер. Катя спрятала его в коробку, там он и пролежал всю ночь. Сегодня похороны. Ни одного лета у нее не обходилось без похорон.
Воробушек за ночь окостенел, головка свесилась набок. Она вышла с ним в сад вырыть где-нибудь под кустами могилу. Тут как раз за садом на колокольне зазвонили. Медно ударял большой колокол, гудел, далеко разливаясь по полям и лугам, а малые колокола трезвонили наперебой, будто бегут вперегонки.
«Названивают, словно на праздник. Да и верно праздник, должно быть».
— Ты здесь зачем? — резко послышалось сзади.
Мама. Какой сиплый голос! Волосы растрепаны, подол юбки мокрый, видно, долго бродила по росистой траве.
— Живо домой!
Почему-то в это ясное розовое утро, когда она так печально любила воробушка, грубый окрик матери больно оскорбил Катю.
Но она и теперь ничего не сказала и пошла домой, понурив голову, держа в руке птичку.
— Ты подавала им знаки, — сказала мать, входя в кухню.
— Кому? — испугалась Катя. Ужасно испугалась. Нет, она не может больше все это терпеть! Не может, не хочет. Она убежит.
В глазах матери стояла какая-то хитрость. Эта хитрость и было самое страшное, потому что ее нельзя было понять, и Катя не знала, что думать, что делать, и хотела спрятаться, куда-нибудь скрыться, чтобы не видеть выпытывающих и одновременно каких-то бездонно пустых маминых глаз.
— Ты подавала им знаки. Им. На колокольне.
— Мама! — взмолилась Катя.
— Молчи. Я все знаю. Давно за тобой слежу. — Пальцы цепко впились Кате в плечо. — Признавайся. Признавайся. Ну, призна…
Но на кухонном крыльце раздались шаги, кто-то взялся за дверную скобу. Мама мигом отпустила Катю, отскочила к стене, прижалась, словно хотела втиснуться в стену.
— Кто там?
Вошла Ольга Никитична. Ангелы в небесах услышали Катин ужас, прислали на помощь Ольгу Никитичну.
Всегда она бывала ровна и спокойна, а сейчас казалась озабоченной и заговорила с какой-то искусственной ласковостью:
— Александра Алексеевна, а у вас нынче вид посвежевший. Но доктора все же я к вам привела…
— Я здорова, — оборвала мама.
Старый доктор, с чеховским высоким лбом и пенсне, тот самый, из земской больницы, в дочку которого был влюблен Вася, пристально поглядел на маму и сказал, как Ольга Никитична, неестественно ласково:
— Здравствуйте, Александра Алексеевна. Оказия вышла в Заборье, дай, думаю, загляну проведать.
— Я здорова, — повторила мать. И ровным голосом, словно о чем-то будничном, вовсе обыденном: — Я знаю, кто хочет меня отравить.
Ольга Никитична порывисто обняла Катю, привлекая к себе.
— Полноте, Александра Алексеевна, кому надо вас отравлять? — возразил доктор.
— Не спорьте. Я знаю, кому и зачем это надо, — ответила мать, и в глазах блеснуло то — непонятное, злое и хитрое.
— Идем, — позвала Катю Ольга Никитична. — Нечего здесь делать тебе.
Она крепко взяла ее за руку и повела из дому, как маленькую.
Катя несла воробушка.
3
Ольга Никитична жила в деревянном домишке, который только тем отличался в ряду деревенских изб, что в палисаднике было тесно и празднично от толпы пышных георгинов и флоксов. Муж ее был фельдшером в той же земской больнице в пяти верстах от Заборья, но его тоже призвали в армию. Почти всех мужчин из деревень и сел в окрестности угнали на фронт.
Ольга Никитична учила в школе ребят и зимами жила одна, а на каникулы приезжала из города дочка Зоя, старше Кати, лет пятнадцати, тоже гимназистка.
— Пока побудешь у нас, а там видно будет, — бодрясь и словно стараясь скрыть что-то, говорила Ольга Никитична и тут же, среди бела дня, принялась стелить Кате постель в крохотном кабинетике фельдшера на его давно пустовавшей кровати.
— Пока с Зоей побудешь. Зоя тебя рукоделию научит. Она у нас мастерица. Что за барышня, чтоб иголку не умела держать? Ну, вот и готова постелька.
Ольга Никитична говорила без умолку о всяких пустяках вроде Зоиного рукоделия, казалось, боясь Катиных вопросов. Но Катя ни о чем не спрашивала. Кое-что уже сама поняла. Правда, не все.
Зоя вышивала гладью скатерку. Вечно вышивала, целые дни сидела за пяльцами.
— Полюбуйся, Катя, кружев у меня на две дюжины полотенец навязано! Кончу гимназию, а приданого полный припас.
— По нынешним временам и с приданым девки с рук не идут. Женихов-то всех перебили, — вздохнула Ольга Никитична.
Катя глядела в окно. Виден их сад с темной зеленью сиреневых кустов, желтеющей березовой аллеей, пламенными кострами рябин. Вытоптанная лужайка у церковной ограды. Белая колокольня умолкла — обедню отслужили. Позади усадьбы и церкви вправо и влево стройный порядок крестьянских изб.
Обычно села строятся вдоль реки, а наше Заборье перекинуло поперек Шухи мост и вытянулось в ту и другую сторону чуть не по версте. Зачем село ушло от реки? Может, приманили леса? Обоими концами Заборье упирается в леса. Там между шатровых елей путается орешник, жестко шуршат осины, черноствольная ольха обступила болотца. Болотец у нас много, затянутых светлой ряской, веснами сотни лягушек задают концерты, на все село слышно.
«Что с мамой? Что с мамой?»
— Ольга Никитична, я пойду к маме.
— О маме не тужи. Есть кому о ней позаботиться, — тем же старательно-спокойным тоном ответила Ольга Никитична.
Катя глядела в окно. Виден их сад…
— Тогда сбегаю к Саньке, — попросилась она.
— А это — сделай милость, беги.
Катя не оглянулась на Зою, отчасти она чувствовала себя по отношению к Зое изменницей, но не хочется сидеть над пяльцами. И говорить с Зоей не о чем. Удивительно не о чем с ней говорить.
Она припустила бегом. Катя не любила тихо ходить. Ей нравилось мчаться и размахивать прутом, будто всадник на несущемся коне. Все это называлось мальчишескими ухватками, вовсе не идущими девочке, называлось дурными манерами. Наверное, так оно и было, и мама поделом бранила ее, но, вырвавшись из дома, Катя начисто о манерах забывала.
Санька мыла полы. Двое мальчишек, пяти и трех лет, на широченной, покрытой лоскутным одеялом кровати строили из чурок амбар. Третий, маленький, спал в зыбке, подвешенной к потолку на шесте, а Санька, домывая полы, скребла косарем у порога.
— Помочь?
— Вона помощница выискалась! — хмыкнула Санька. — Тряпку выжать и то небось не умеешь. Что долго не была?
— Мама не позволяла.
— Своей воли вовсе нету. Ох и подневольная ты!
Санька быстро управилась, краем кофтенки вытерла со лба пот, сполоснулась под глиняным рукомойником, Кате приказала разуться, чтобы не наследить на чистом полу, вытащила ухватом из печки чугунок с пареной репой и кликнула братишек за стол. Маленький заворочался, просыпаясь, но Санька потрясла зыбку и мигом его укачала.
— Ой, — вспомнила Катя, — воробушка мертвого у Ольги Никитичны на окошке оставила. Похоронить хотела.
— Сиди. У Ольги Никитичны кот-ворюга. Небось давно твоего воробушка сожрал.
— Как тебе не стыдно! Какая ты жестокая, Санька.
— Ладно, не хнычь, — одернула Санька. — Мертвым не больно. Живых жрут. Ешь репу. Не хнычь.
— Как это живых жрут?
— Вот так.
Санька молча ела репу, мальчишки и Катя от ее строгости присмирели.
— Вот так, — распаляясь, продолжала Санька. — Наш тятька с войны на деревяшке вернулся, на груди «Георгий». «Георгия» зазря не нацепят, его за храбрость дают. А староста не поглядел на медаль, самую далекую да худую делянку тятьке отмерил в лугах. Луга-то барские, ваши, миром у вас арендуем. Вам денежки мирские беззаботно плывут, а над нами староста. По-божески это, что тятька на деревяшке за десять верст убирать сено хромает? По-божески это, что нынче праздник преображения господня, а тятька с мамкой чем бы праздновать или на своем дворе похозяйствовать — к чужим батрачить ушли?