Зеленая ветка мая — страница 5 из 48

Невестка все примечает. Молчит, а копит в уме.

Однажды в праздник Фрося на завалинке щелкала с подружками семечки, когда по деревне с воем пробежал мужик, волоча багор:

— Караул! Евстигнеевы тонут. Спасайте!

Все село, свои и дачники, с плачем и криками побежали к озеру. Фрося вырвалась вперед.

— Тятенька! Матушка! — кричала, кидалась в воду. Ее держали. Фрося билась, вопила: — Тятенька! Мама!..

Они уехали в лодке на остров за сеном. Может, и лишку нагрузили, пожадничали, да не в том одном причина: внезапно — у них нередко такое случалось на озере — поднялся ветер, резкий, крутой, вздыбил волны, погнал завитые белыми гребнями валы; лодку захлестнуло, перевернуло стогом набок, и на глазах онемевшей толпы все ушло под воду. Весь народ видел, как Фросин отец спасал мать, как она раза два взмахнула руками и скрылась из глаз. А потом поплыл, качаясь на волнах, один отцовский картуз. И когда подоспели соседские лодки с веревками и баграми к месту беды, только волны, завиваясь белыми гривами, гуляли на угрюмом просторе.

Так в полчаса стала Фрося круглой сиротой.

А хозяйкой в доме Евстигнеевых стала невестка.

И припомнились Фросе шутки и смех, и утренние, сбереженные матушкой сны, и цветастые полушалки из матушкиной укладки.

Изменилось все. Жизнь стала сиротской.

Нр ведь не всякая сиротская жизнь облита дни и ночи слезами? Ведь бывает, и чужие люди душевно живут?

Нет, слишком уступчив был Фросин брат, слишком подчинен молодой жене, а скорее, недалекого ума был мужик: верил всем ее злым наговорам.

— Ты зачем про нас по селу языком подлым чешешь? Ты почто на весь мир нас срамишь?

— Братчик, родненький, не срамлю я.

— Врешь.

И стегал вожжами, пока с ног не свалит.

— Забьют девчонку, — поговаривать стали на селе.

Но в чужие семейные дела не вступались. Кому охота из-за сиротки врагов наживать? Иная баба из жалости сунет кусок, потихоньку на ходу приласкает. Фрося только голову ниже опустит. И молчит, вовсе стала молчунья.

Как-то раз, когда Фрося одна оставалась в избе, вбежала старая нарядная дачница с затейливой прической. Фрося сидела на лавке, усохшая, с безжизненным взором. Ксения Васильевна схватила ее худенькую девчоночью руку.

— Слух идет, тебя бьют?

— Нет, нет, барыня, ради Христа, и не говорите такого! — испугалась она.

Ксения Васильевна приподняла линялую юбчонку на Фросе, увидела иссеченные синими и багровыми рубцами ноги.

— Изверги! Сейчас же идем.

И потянула Фросю бегом, позади огородов, на дальний конец села, где возле самого озера снимала у старой бобылки, бабки Степаниды, избу под дачу.

Долго ли все длилось потом или нет, Фрося не помнит. Наверное, недолго. Ксения Васильевна и ее невенчаный муж наняли тарантас, и вороной жеребец умчал их с Фросей из Медян.

Фрося боялась, не верила, плечи тряслись от рыданий.

Они не утешали, дали ей выплакаться, а между собой обговаривали, куда ее деть. На фабрику? Тяжело. Двенадцать часов в сутки стой у станка. Без солнца, без воздуха. Не выдержит. В прислуги? Избитая, вся в синяках, глаза одичалые, кто такую возьмет?

Оставалось одно. У Ксении Васильевны был внесен в Александровский монастырь порядочный вклад и пожизненно откуплена келья. На случай, если останется одинокой под старость, будет где приклонить много испытавшую голову. Так оно и случилось, и скоро…

Сюда привезла Ксения Васильевна Фросю. Поклонилась игуменье матери Тамаре, важной и властной, ценившей светские связи.

Так стала Фрося послушницей Александровского первоклассного девичьего монастыря.

Постепенно рубцы на ногах отошли, стала затягиваться душевная рана, любопытством и жизнью заблестели глаза.

7

Начался учебный год. Баба-Кока посетила начальницу Александровской женской гимназии, и Катю Бектышеву приняли в четвертый класс.

Ровно полчаса девятого она вышла из монастырских ворот. Несколько девочек в коричневых платьях и черных передниках собрались здесь и крестились на образ богоматери, врезанный в каменную кладку монастырской стены.

— Матерь божия, дай, чтобы ученье шло хорошо, — громко и весело молилась коренастая, крепкая девочка, с широким лбом, широко расставленными светло-зелеными глазами и толстой русой косой. — Новенькая? — увидела Катю. — Девочки, у нас новенькая, хватит молиться.

Видимо, она была командиршей, все сразу ее послушались.

— В монастырь на квартиру поставили? — расспрашивала она Катю. — Мы тут тоже углы у монахинь снимаем. О тебе как условлено? С поломытьем? Воду будешь таскать? Нет? Девочки, слышали, она без полов, без воды, не жизнь, а масленица. Как звать? А меня — Лина Савельева.

— Акулина, — жиденьким голоском поправила белобрысая, остроносая девочка, вынырнув из-за чьей-то спины.

— Выскочка! — обрезала Лина. И Кате: — Поп, верно, Акулиной окрестил, а я желаю быть Линой. У тебя кто отец?

Когда ее спрашивали про отца, Катя терялась и мучилась. Отец есть, но где? Кто? Какой? У них дома даже карточки папиной не осталось или так далеко упрятана мамой, что не найдешь. Среди одноклассниц она была единственной девочкой, которую бросил отец и ни разу не вспомнил, ни разу не захотел на нее поглядеть.

Стыдно? Кто скажет? Ей стыдно. Она вся сжималась, когда среди подружек заходила речь об отцах. Как не хотелось ей врать! Она не любила врать. И врала. И никогда никому не признается в правде.

— Кто отец? Папа полковник. Командует полком в действующей армии.

— Их ты! Девочки, слышали? Полковник, немцев лупит на фронте.

— Девочки, девочки, у ней отец полковой командир! — послышались со всех сторон возгласы.

— А еще кто у тебя есть? — допрашивала та, что назвалась Линой.

— Брат Вася. Прапорщик. Тоже воюет в действующей армии, — освобожденно вздохнула Катя.

— Их ты! Девочки, слышали? И отец и брат. Значит, с матерью живешь?

— Как же с матерью, когда в монастыре на квартире? — снова высунулась белобрысая.

— Да ведь верно. А мать где? — допрашивала командирша.

Катя замерла. Больно съежилось сердце. Она была диким зверьком, пойманным в клетку. Чужие девочки. Толпа чужих, насмешливых, любопытных девчонок, которые желают все знать о новенькой: как определили на квартиру, откуда приехала, кто родные, где мать?

— Мать тоже в действующей армии. Сестрой милосердия, — сказала Катя спокойно. Но губы дрогнули. Глаза сузились и глядели холодно, боясь встретиться с другими глазами, и видели осеннее светлое небо. И облако…

Гляжу я на синее небо,

Синий большой океан,

Плывет на нем облако-парус

Одно. Из каких оно стран?

Однажды, когда было грустно, она сочинила эти стихи.

— Девочки, у нее и мать в действующей армии, сестрой милосердия, о-го-го! — уважительно протянула Лина.

Что тут поднялось! Все что-то говорили, ликовали.

Так с ликованием и ввели Катю Бектышеву в гимназию и доставили до четвертого (так называемого параллельного) класса, на втором этаже, около лестницы, где в дверях поджидала воспитанниц классная дама средних лет, в синем платье, сухощавая и подтянутая, как и следует быть.

— Людмила Ивановна! У нас новенькая, Катя Бектышева. У нее вся семья в действующей армии: и отец, и брат, и мама сестрой милосердия. Людмила Ивановна, посадите ее со мной.

— Нет, со мной!

— Нет, со мной!

Катя в глубоком реверансе опустилась перед классной дамой. В прежней гимназии в губернском городе было принято приседать, а здесь, в провинциальном городке, о таких церемониях не слышали.

Фурор был необыкновенный! Толпа на площадке перед четвертым параллельным росла. Новенькая с первого дня сделалась известной личностью.

Ее посадили с Линой Савельевой.

«Давай дружить, со мной все дружат, а она — Акулина, солдат в юбке из деревни Серы Утки», — сунула Кате записку белобрысая Клава Пирожкова.

Первым уроком был закон божий. Легкой походкой вошел молодой законоучитель в темно-вишневой рясе на атласной подкладке, с большим позолоченным крестом на груди. Он был похож на Иисуса Христа, как обычно рисуют его на иконах. Продолговатое лицо, прямой нос, задумчиво-добрые глаза и разделенные пробором темные, до плеч, завивающиеся на концах волосы.

— Отец Агафангел, у нас новенькая, Катя Бектышева!

— Пастырь радуется новой овце, приставшей к стаду, — произнес отец Агафангел.

— Ученый, страх! А ничего, добрый, — шепнула Лина.

«Неужели и он будет расспрашивать?» — подумала Катя.

— Отроковица Бектышева, богослужения посещаешь усердно?

— Да, — не поднимая головы, ответила Катя.

— Гляди очами открыто, ибо в страхе и потуплении не таится ли ложь?

Катя выпрямилась и с отчаянием ждала. Что будет? Он угадал ее ложь.

— Видимость твоя снаружи приятна, — продолжал отец Агафангел. — Однако истинная красота наша внутри нас, и надобно заботливо ее в себе сохранять, как садовник в саду оберегает цветы. Произнеси, Бектышева, молитву, коя твоему сердцу особливо дорога.

— Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое… — зачастила Катя.

Он прохаживался по классу, слушая ее тарахтенье с легкой улыбкой.

— Разъясни нам, Бектышева, каким русским словом обозначить можем славянское «иже»?

Вот так да! Катя тысячи раз слышала и знала наизусть молитву, но в голову не приходило задуматься, что значит маленькое словцо «иже». В самом деле — что?

— Смятение твое, Бектышева, тебя обличает. Сколь легковесно возносишь ты господу богу словеса молитвы, не разумея их смысла… Отроковицы, понятно ли вам мое наставление?

— Понятно! — хором ответил класс.

— «Иже», слово сие означает, — продолжал отец Агафангел, — означает по-русски «который».

Он начал урок, вернее, рассказ:

— И вот настал вечер. Пламенный круг солнца опустился за горизонт, краски потухли, на земле стало темнеть, подул ветер, неся прохладу и свеже