Похоже, Виктор услышал голос. Постучав без ответа, он стал взывать с пьяной настойчивостью:
— Открой! Анька… Ну!.. ладно, договорились… Все… открой!.. Считаю до трех… и начинаю маяться дурью. Слышь?..
Потом послышался жаркий шепот:
— У меня на тебя стоит!.. Ни на кого не стоит, а на тебя стоит. Слышь?..
Она молчала, затаившись до гулкого биения сердца.
— Аня! Аня! — Он закричал.
На весь коридор, на полтеатра. Дверь сотрясалась от ударов, кажется, Виктор ударил и плечом. Когда грохот стихал, она различала сдавленное, затрудненное дыхание. Трудно было понять, по какую сторону двери, чье дыхание отдавалось в ушах.
— Аня, Аня, открой… Мне страшно… — теперь он припал к щели.
Там, за дверью, его обступали ужасы. Заворошились мурашки — мерзкие брюхатые гусеницы.
— Пусти меня! Пусти!..
Это подбирается к сердцу. Тут его и стошнит — ужасом.
Она взялась за ключи и застыла. Стояла, не двигаясь, не понимая, на что же она решилась…
Кажется, удалялись шаги.
Аня осторожно повернула ключ и выглянула — коридор опустел. Она ждала, напрягая слух, пока откуда-то со стороны лифта и лестницы не донеслось слабое:
— А что ты хотел?
Журналистка Надя — через секунду-другую вспомнила Аня и поспешила скрыться.
Надя и Генрих остановились где-то рядом.
— Куда поедем?… Шум, свет, люди, фейерверк… Как?..
— Ну… — протянула женщина.
— Поедем ко мне?..
Возражения не последовало. Наверное, она кивнула или, скорее, бросила выразительный взгляд. А потом сказала, словно оправдывая свое согласие:
— Я так возбуждена всем этим безобразием…
Он заглушил ее поцелуем. Мужчина и женщина обмерли… завозились в объятиях, которые Аня ощущала напряжением склоненной шеи, изломом руки и пальцев… И можно было угадать, как они сопят, переводя дыхание.
— Я тебя хочу… — явственно прошептал мужчина. — Скорее. Иначе не знаю… Прямо сейчас. Тут. Пойдем…
Стало тихо.
Недолго выждав, Аня включила телефон. Полный нетерпения, Вадим позвонил почти сразу же.
— Анечка… — многозначительно начал он. — А не могла бы ты, знаешь что… Надо порыться в мастерской художника.
— Зачем?
— Помнишь, художник сказал: кто звонил в редакцию «Сыщика» — убийца?
Ей стоило труда вернуться мыслью на прежнее.
— Куцерь? — произнесла она со страхом.
— Генрих Новосел.
Она перевела дух. Словно это было уже не так ужасно.
— Почему? — спросила она.
— Потому что Виктор Куцерь не звонил в редакцию «Сыщика». Он разговаривал со мной, не закрывая рта. Все это время, пока кто-то звонил в «Сыщик». У меня расписано по минутам.
— И ты хочешь сказать… — с усилием произнесла она. — Ты берешься доказать?.. Что убил?
— Думаю, этого никто никогда не докажет.
— На что тебе тогда его мастерская?
— Атенолол поискать.
— Атенолол? Которым нельзя отравить?
— Да, не сходится, — признал он с ненужным, раздражающим ее смешком. — Но, понимаешь… верхним чутьем чую… Чую так, что подвывать хочется, задрав морду. Этот запах. Что такое… Может, потому что я и сам такой же — как Генрих твой. Узнаю.
— Ты? Такой же? — фыркнула Аня. — Слушай, я пугаюсь. Как это ты свои книги вообще сочиняешь? Из головы?.. Ты и Генрих. Это смех.
Наверное, там у себя, в Иркутске, он пожал плечами или скривил гримасу, вынужденный объяснять очевидное:
— Люди вообще все друг на друга похожи.
— Все похожи?
— Мужчины на женщин, женщины на мужчин. Гении на дураков, дураки на гениев. Общего у людей девяносто девять сотых. Правда, в оставшейся доле, в этой сотой доле — всё. Всё, что определяет…
— Ладно, — сухо перебила Аня, — хватит теорий. Перезвони минут через пятнадцать. Я попробую.
Она скинула плащ и, не заперев гримерку, пошла вниз.
С лестничной площадки на повороте открывался вид на подъезд служебного входа, на асфальт, испещренный полосами падающего из окон света. Она приметила двоих — курили. Один лысоватый, полный, в темном костюме; другой — помоложе, плечистый. В пуловере.
На цокольном этаже, где опять разветвлялись коридоры, уводя к обитым жестью дверям складов и подсобок, стояла тусклая тишина. Голые покрытые охрой стены, трубы, тревожные лампы под потолком — забытые до своего часа. Схема эвакуации, где красные стрелочки указывают, как спасаться.
Застекленные двери открывали внутренность вестибюля — помещения между улицей и коридором. Справа располагалась похожая на кассу загородка охранника, а с другой стороны позади сплошной стойки с остекленным верхом — как на почте — находилась сторожка, где обычно сидел вахтер, который выдавал ключи и пропуска. Сейчас ни там, ни здесь не было никого. Охранники проветривались на улице.
Она прильнула к стеклу, разглядывая ключи в плоских деревянных ячейках, которые занимали значительную часть противоположной стены.
Ага, вспомнила она: номер триста пятьдесят… один. Вроде бы. Во всяком случае, тут как раз висел ключ. Тогда как соседние ячейки оставались пусты. Выбирать не из чего. Ей никогда не приходило в голову запомнить номер на двери мастерской Генриха. А следовало бы запомнить. Потому что окошко в стекле — не больше форточки — оставалось открыто. Как раз для подростка или балерины. А чтоб не надо было потом возвращаться вспять через форточку, в сторожке имелась дверь — прямо в коридор. Окно на улицу задернуто шторами, и это тоже не зря — чтоб не увидели. Иначе она оказалась бы в этом загоне, как в раме кукольного театра, — на радость застывшим от изумления сторожам.
Аня оглянулась — за зеркальными бликами входной двери чудились голоса.
Несколько секунд она мешкала. И, побуждаемая горячкой, — вперед! — сунулась, сложившись, в низкое, расположенное над столом ключника, оконце.
Почти не вскинув ноги в черных бархатистых штанах, обтекая собой препятствия, она втянулась в сторожку, как проглоченная дырой. Перебирая руками по застеленному бумагой столу между раскрытым журналом с дежурными записями, между ручкой, календарем и тарелкой с крошками на ней, бесшумно продвинулась, скинулась на пол, бросила косой взгляд на неплотно сдвинутые занавеси уличного окна. И продолжала действовать как заведенная, отмечая краем сознания и эту прорезь между занавесями, и начатую бутылку водки под столом — здесь поминали Колмогорова, исследуя взглядом разнообразие не стройно развешенных ключей, и дверь в коридор, запертую изнутри накладным замком. Левая рука — чтоб повернуть защелку, в правой она уже держала ключ. И выскользнула на волю, в коридор.
Осталась только миновать прозрачную дверь в вестибюль.
Откуда глядел на нее охранник. Который вошел с улицы.
Равное мысли мгновение — и Аня свернула назад в сени.
— Добрый вечер, — молвила она низким, почти мужским от напряжения голосом. — Какое несчастье!
Охранник, знакомый пожилой человек в мятом костюме без галстука, ответил вполне осмысленно. Словно подал подсказанную суфлером реплику. Настолько обыденную, что она пропустила слова мимо ушей, отмечая, как пристально, с не проснувшимся, мутным недоумением глядят искаженные линзами очков глаза. На верхнем кармане пиджака блестящий значок, на лацканах перхоть.
Назревал вопрос.
— Можете дать мне ключи от мастерской художника? — спросила она первой.
Удивился: зачем? Глянул на стойку с ключами и прищурился, разбирая.
— Да нету их все равно, — сказал он.
— А где они?
Словно затверженные, слова ее рождались без усилия и без мысли. Но она опять сбила его с толку. Стараясь, что сообразить, охранник обернулся назад, на улицу, где остался товарищ.
— Получается, — сказал он, — другая смена выдала.
— Жаль.
Он провожал ее взглядом до последнего шага.
Аня заскочила в гримерную, чтобы прихватить телефоны — оба. Затем, останавливаясь и прислушиваясь на поворотах, двинулась на третий этаж, в мастерскую Новосела. Можно было перевести дух — мастерская оставалась в полном ее распоряжении часа на два-три как минимум — если верить нетерпеливому «поедем!», которым Генрих увлекал Соколову.
Аня не ослышалась. Было и «поедем ко мне» и то побудительное нетерпение в голосе, которое на близком расстоянии не отличишь от страсти. К тому же у Ани не имелось ни времени, ни желания разбираться в оттенках чувства и взвешивать немедленные намерения Генриха. Она доверилась сказанному. Первый раз, может быть, за последние часы не видя оснований усомниться в прямом значении слова. И ошиблась.
Генрих тащил Надю, не понимая куда. Неясными сновидениями представлялись ему и карнавальные толпы народа, через которые он вел женщину под канонаду петард и вакханалию пляшущих масок… и тишина собственного дома — безмолвие распахнутых дверей… и огненная река проспекта — на заднем сидении такси сплелись изнемогающие тела, и он берет женщину здесь же, за спиной у закаменевшего водителя.
— Пойдем на сцену, — он стиснул Наде запястье. — На сцене тебе не приходилось?
Она улыбнулась, поощряя его мальчишеское сумасбродство, — конечно же, игру эту никто не собирался доводить до конца — посреди сцены. И потому еще улыбнулась, что не хотела ни о чем думать. Жутковато было и весело — азартно, он заражал ее своей страстной, нетерпеливой лихорадкой. Дохнуло чем-то влекущим и опасным.
И в глубине души шевельнулась слабая, не доверяющая самой себе надежда — а вдруг это настоящее? Вот так вот. Нежданно, стремительно… несуразно. Может быть, это только так и бывает — настоящее? Когда перестаешь понимать, откуда ты вышел и куда идешь.
И захотелось оттянуть испытание, тот неизбежный миг, который оставит ее без иллюзий.
Она заупрямилась, едва он полез под рубашку, пытаясь вызвать в ней первую волну слабости, и вырвалась:
— Прямо здесь, на сцене? Ну, Генрих, ну что ты?!
Слепили прожектора. Возле ног сверкала щепа, обнаженные переломы кресла. В темноте зала рябили, сливаясь, ряды кресел.
— Эту ночь ты никогда не забудешь, — глухо произнес он.