Зеленые горы и белые облака — страница 7 из 8

пора заката близка.

Глянул назад

над озером в вышине

зеленые горы

и белые облака[1].

Ибо какое-то странное видение время от времени посещает меня — якобы в уезде Лантянь встретила я искреннего друга, отшельника, чья душа наполнена светом, а ум — сотней чистых помыслов. Подобно мыши и птице, не в силах выразить свои чувства, мы танцуем от радости и не можем остановиться.

Дальше я везу его на лодке на другой берег озера, чтобы ночь не застала его в пути. И в сумерках уже высаживаю на берег. Мы с ним прощаемся. Я отталкиваюсь веслом от пристани, плыву, не оборачиваюсь, но точно знаю, что он стоит и смотрит мне вслед, что он не уйдет, пока я не пропаду из виду.

Тогда я беру флейту и посреди озера, бросив весла, играю ту нашу мелодию, он знает какую. Оборачиваюсь — а там уж нет никого: лишь одинокий, пустынный берег и вот эти самые, туды их в качель, зеленые горы и белые облака.

В Уголке Дурова на сцене Театра зверей происходило прощание с Леонтием. Леонтий — в смокинге, белой рубашке и красной бабочке — выглядел светло и торжественно, как будто приготовился вести детский утренник.

Сквозь траурную музыку прорывались ликующие звуки фонограммы спектакля, который шел на соседней сцене. Его никак нельзя было отменить — билеты-то распроданы! Смех и рукоплескания неслись — с той сцены на эту, медвежий рев и ржание лошадей. Актеры, отработав номер, в гриме, в клоунских костюмах, запыхавшись, взбегали по лесенке и вставали у гроба в почетный караул.

Над этой карнавальной мизансценой на экране возник Леонтий, живой, с белой бородой, в красной шубе и шапке, отороченной белой ватой, а с ним Топтыгин и Огурец. В последний раз — втроем — они вышли на сцену и поклонились.

Еще минуту или две на экране оставалось сияющее лицо Леонтия, словно из того, неведомого нам уже измерения он услышал наши аплодисменты.

— После тяжелой продолжительной болезни… скончался… — начал панихиду дежурный распорядитель. — Кто хочет проститься… — И он показал на микрофон.

Тут к изголовью Леонтия с корзинкой роз приблизилась девушка, хотя, если называть вещи своими именами, она выскочила из толпы, как черт из табакерки.

— Он не болел! Он сгорел!.. Мгновенно! Мы не успели опомниться! — Она вдохнула и задержала дыхание, будто ей не хватало воздуха. — Не знаю, Леонтий Сергеич нас полюбил или нет… А мы, актеры театра «Апарте», его на всю жизнь полюбили!..

— Это Инга? — я тихо спросила у Сонечки, она кивнула.

Тогда я вышла к микрофону и произнесла — на весь театр, а может, и на весь мир:

— Конечно, он вас полюбил. Буквально на прошлой неделе он мне звонил, говорил, что вы потрясающая актриса, что вас ждет великое будущее, и звал меня к вам на спектакль. Но я его не услышала.

Я опустила голову: ковровое покрытие сцены сплошь было исцарапано медвежьими когтями.

На кладбище, когда бросали горсти земли на крышку гроба, Инга отломила от стебля и бросила вниз головку гвоздики. Цветок быстро засыпало землей.

Меня тянуло к ней. Я как-то непроизвольно держала ее в поле зрения. И вдруг решила подойти и сказать:

— Когда ваш спектакль? Я приду.

Но остановила себя. Это было бы слишком драматургично.

Она сама подошла, когда мы возвращались к автобусам.

— Ну, вы приходите на спектакль.

— Нарисуйте, как дойти. — Я дала ей блокнотик, она по-детски нарисовала кривые арбатские переулки и подворотню, где приютился театр «Апарте».

— Правда, у нас заканчивается сезон, — сказала она. — Та пьеса, в которой работал Леонтий Сергеич, теперь будет только в сентябре. Я просила отменить сегодня спектакль, но билеты распроданы — придется играть. Не представляю, как получится… Мне пора идти. У меня там сложный грим.

Я говорю:

— А можно — с вами?

Я вдруг поняла, что если не увяжусь за Ингой сейчас, то никогда уж не приду, потеряюсь в переулках, сколько мне ни рисуй, заленюсь, отвлекусь. Если не сию минуту, то все.

Мы ехали в битком набитом метро. Она говорила:

— Сегодня как раз Леонтий Сергеич с Соней собирались прийти. Я его предупредила, что там только первые десять минут — детям до шестнадцати. Дальше полный порядок. «Обязательно приду, — он ответил. — Какую бы оргию ты ни учинила. А поднимется температура — сбегу из больницы!»

Когда мы попросили помочь нам со зверьем, — она рассказывала мне в переполненном вагоне, — то сразу его предупредили, что у нас с деньгами — не густо. Он ответил: «Мне так нравится ваш театр, я могу и бесплатно поработать».

…И там есть такая сцена, — улыбалась Инга, — я лежу на диване, а пес должен подбежать и лизнуть меня в лицо. А он не хотел ни подбегать, ни лизаться! Тогда Леонтий Сергеич придумал — чтобы у меня в руке под щекой был зажат кусочек мяса. С тех пор пудель мчится ко мне на всех парах и это мясо выбирает из руки!.. А всем кажется, что он лижет меня в лицо от избытка чувств!..

В присутствии Леонтия Сергеича… — она говорила, шагая по Арбату, ныряя в подворотню. — И пудель и кролик работали с ужасным энтузиазмом! Леонтий Сергеич всегда оставался до конца спектакля. В конце он переодевался в костюм дедушки Дурова и выходил со зверями на поклон. Я его прошу: «Не переодевайтесь!» Только выйти и поклониться! А он устраивал целый спектакль в спектакле. Зато какие аплодисменты были ему наградой!.. Наверное, он хотел, чтобы вы это все увидели.

Мы погрузились в полутьму подъезда («Осторожно, тут лестница!»), вход, фойе, коридор, гардероб «Апарте» оказались довольно обшарпанными. Инга подождала, пока мне дадут контрамарку, и молча, удалилась. Меня это чуточку удивило. Ни слова не говоря, повернулась и исчезла. Вроде бы не в ее духе: сумрачно как-то, неприветливо.

А у них театр — ни буфета, ничего. Негде время скоротать. До спектакля час с лишним. Даже еще номерки в гардеробе не развесили.

Я отправилась в бар на соседнюю улицу, взяла кофе, бутерброд, открываю программку и вижу: «„Сахалинская жена“. УБОЙная комедия. Продолжительность три часа».

Ну, думаю, пиши пропало! И уже тихонько спрашиваю: зачем пошла? Зачем? Зачем? Даже не поинтересовалась, какая пьеса.

Ладно, уговариваю себя, без паники. Уйду после первого действия.

А неудобно теперь уходить! Сама напросилась — будешь три часа сидеть, вежливо улыбаться, пока щеки не задеревенеют!.. На дух не переношу театральные комедии!

Смотрю дальше: где ж моя Инга? Статная красавица с двумя младенцами явно не она, остальные мужики. Может, вот это пугало? Нет, какой-то чумазый старик.

Угрюмо побрела я обратно к себе в подворотню. Туда стали подтягиваться зрители — сплошь старшеклассники. Мы долго торчали в предбаннике, сидели на банкетках, болтали ногами, как в деревенском клубе, томительно ожидая приглашения.

Наконец разрешили войти. Маленький зрительный зал, человек на сто. У меня почетное место — в середине первого ряда. Ой, не встать, не уйти незаметно, если будет совсем невмоготу, подумала я с тоской.

И вдруг замечаю, что прямо передо мной на полу сидит чучело в замусоленном платке, физиономия в саже, эдакая старая вобла сушеная, склонилась над жестяным чаном. Жжет ленточки бумажные, глаза прикрыла, раскачивается, что-то бормочет — сонная, пьяная:

— А-ай-я-я-я-я-я-я-ай! — медленно, как глубоководная рыба со дна, начала всплывать из ее реликтовых недр — то ли песня, то ли шаманское камлание. — Я-а-а-на-ой-ёой-ёй… Ма-а-а… Ньо-о-ой-ёй… — беззубым ртом и впалыми щеками выводила она, почесываясь. — М-ма-а-а-я-а-о-о, — заклокотало в горле и оборвалось птичьим клекотом.

О Господи! Ну, голос у нее — говорящего ворона, суставы не гнутся, обвислая грудь, ну, речь замедлена, замороженые движения. Ну, воспаленные веки…

Но сумрак взгляда, туман в бессонных и красных глазах!.. Взгляд мутный, расфокусированный — и внутрь!.. В себя!.. Взгляд бесплотного скитальца, безымянной личности, неприкованной души.

Неужели — Инга? У меня мурашки побежали по спине, как легко она вступила в сферу безмятежности, будто бы давно перешла пределы этого мира. Гилячка, собирательница трав, колдунья, омут, центр циклона. Ни жизнь, ни смерть ничего не меняли для нее. В ней была чистота единства некрашеного холста и необработанного дерева, как говорили старые даосы. Из беды она делала счастье. Отринутый мир лежал у ее закопченных стоп. И как раз доктор Чехов к ней собирался на Сахалин якобы с ревизией.

Я не знала, смеяться мне или плакать, в голове все перемешалось. Я совсем съехала с катушек.

— Браво! — я кричала вместе со всеми, не заметив, как пролетело время. — Браво!!!

— Знаете, как надо кричать? — с заговорщицким видом спросила женщина в шляпе с вуалью, сидевшая со мной по соседству. — Надо кричать не «браво», а «браво»! Это поможет вам выделиться! — щедро приоткрыла она завесу над тайной театрального бытия.

Ориентиры уплыли, и происходящее окончательно не поддавалось объяснению обыденной логики.

Когда артисты вышли на поклон, Инга жестом остановила аплодисменты.

— Этот спектакль, — произнесла она тем своим, утренним, голосом, хотя по-прежнему оставалась в гриме, — мы посвящаем нашему коллеге, большому артисту, дрессировщику…

И добавила обычным голосом, весенним, чтоб никого не испугать:

— Мы сегодня его похоронили.

Зал затих. И все актеры замерли на сцене.

А она стояла и смотрела на меня — то ли девочка, то ли мудрая, просветленная старуха.

Наутро зазвонил телефон. Вполне официальным тоном — абсолютно незнакомым женским голосом — мне был задан странный вопрос:

— Вы Мальвина?

— …Да, — сказала я, не понимая, на каком я свете.

— Вам звонят из больницы. Тут у нас в палате, в шкафу, от больного осталась висеть какая-то одежда. Он умер, документы его сдали, теперь не знаем, куда вещи девать. Хорошо, в кармане нашли номер вашего телефона…

Так, Леонтий, я все-таки приехала к тебе в больницу, хотя ты не хотел, и мне выдали под расписку — белый камзол с кружевами, накрахмаленный воротник, шутовской колпак, туфли с бантами и пышные усы на резинке.