Я вспоминаю, что он с Алтая. Где еще сильны традиции шаманов и человек не до конца разучился слышать древних духов и говорить с ними. Но как ему объяснить, что я и сама временами что-то такое слышу и вижу? Тени оставшихся здесь рассказывают мне истории голосами, замолчавшими до конца времен… Но телефон убираю. Потом я буду очень часто снимать эту дорогу. А пока просто смотрю, и как в кинофильме, кадры меняются: я вижу людей, технику, слышу разрывы снарядов, смотрю, как от прилетов ломаются верхушки стройных корабельных сосен и загораются тонкие сухие стволы.
— В этом здании госпиталь был, когда шли бои за Северодонецк, — Джексон показывает на разрушенное почти до основания строение, — его потом три раза переносили.
— И?
— И все три раза разбирали «химарями» в каменный век.
— А люди? Раненые? Врачи?
— И с людьми тоже… разбирали.
Проезжаем первый пост. Слева — огромная свалка мусора. При ближайшем рассмотрении в сумерках я вижу, что это — окна. Огромное количество окон.
— Почему это здесь? — спрашиваю Джексона.
— Город восстанавливают. Окна выбитые и невыбитые тоже меняют на стеклопакеты, а старые сюда вывозят. Чтобы потом все сразу вывезти на настоящую свалку.
Въезжаем по крутому спуску на понтонную переправу через речку Бобровая, слева зияет обвалившимися пролетами разрушенный снарядами огромный мост, дальше — полностью уничтоженный завод. Огромный. Страха нет совсем. Я поднимаю глаза в зеркало заднего вида и в первую секунду думаю, что сошла с ума. Сзади сидит папа и улыбается мне. Язык прирастает к нёбу. Там, у моря, его появление было так естественно, как невероятно оно здесь среди покореженных войной городов и изуродованного ландшафта.
— Папа? — почти шепчу. Джексон смотрит на меня с удивлением.
— Ничего не бойся, — доносится до меня его голос. — Ты в безопасности, я тут.
Отражение в зеркале исчезает.
— Ты слышал?
— Нет, а что я должен был слышать?
— Да так, ничего. Показалось.
Но я точно знаю, что нет. Не показалось. Ничто не выходит из ниоткуда и не исчезает в никуда, и если что-то умерло, где-то родилось то же самое количество молекул, атомов и энергии. Моя физика. Замешанная на вере и точном знании: все идет как надо и все — результат выбора. Слепая иррациональная вера. Но если бы Бога можно было объяснить логически, Он бы точно не существовал.
Приезжаем в Рубежное. По темным улицам среди разбитых авиацией домов в частном секторе ездят танки, «Уралы», бронемобили и… ходят люди. Местные. У них пустые глаза и на лицах не отражается никаких эмоций. Так они устали, смирились и приняли бесконечный кошмар как неизбежность. Привычка жить побеждает все, но как можно привыкнуть именно к такой жизни? Они всем своим видом говорят: да. Можно. И это очень страшно.
Джексон останавливается у какого-то дома на темной улице. Фонарей, привычных глазу столичного жителя, здесь нигде нет. Свет — это лишний повод создать цель.
— Посиди, я его позову.
— Ты это… Аккуратно скажи, близко не подходи…
— Так он не в курсе?!
— Ну… как тебе сказать. Мы же все равно уже приехали.
Джексон смотрит на меня укоризненно и заходит в дом. Я остаюсь одна в машине на пустых улицах в частном секторе разрушенного города. Становится как-то не по себе. Где-то что-то гулко бабахает. В машине тепло, чуть пахнет табаком, ароматизатором и кожей. Время тянется как скучный урок.
«…а вдруг прилетит?»
«…а если ДРГ?»
«…местные ждуны сейчас возьмут и угонят меня вместе с машиной…»
Эти и еще десяток невротических сценариев успевает промелькнуть в голове, как вдруг железная калитка с диким лязгом отлетает к забору и, шатаясь спросонья, быстрым шагом выходит командир. Я выскакиваю из машины навстречу.
— Только не ругай Джексона! Я его обманула… иначе ты же не разрешил бы никогда!
Он обнимает меня.
— Я вас потерял, связи с вами нет, уже перенервничал. И машины другой нет. То сплю, то просыпаюсь… Джексон когда зашел, мнется там в дверях. Командир, говорит, к тебе там приехали. Ну я сразу все понял.
— Не сердишься?
— Нет. Поехали отсюда, пока не прилетело ничего.
Мы все больны этой войной, мама, просто с каждым разом вирус все глубже проникает в организм. Зависимость становится абсолютной.
Грин
Он позвонил в конце марта:
— Шалам, сестра! Как жизнь молодая?
Все было понятно без дальнейших объяснений. Хомяка замкнуло в колесе, спираль идет не вверх и не вниз, а по геометрии фумигатора или улитки из слоеного теста просто расширяется к каждом новому витку. Мы вернулись к тому, с чего начали. Только с бэкграундом и незакрытых гештальтов стало больше.
— Шалам. Только я тебе все-таки не сестра.
— Все мы дети одной матери, Говинда так говорит.
— Сам лично говорит?
— Да. Кофе пить поехали. Но я смогу поздно поздно.
Я почти поверила тогда, что «поздно» — наш modus operandi. Выбор сделан. Да его, по сути, и не было. Когда один решил все за двоих окончательно и бесповоротно, выбирать уже не из чего.
— Что ты там себе опять придумала? — Грин лениво отхлебывает капучино.
— Я ничего не придумала. Исхожу из определения «человек чести».
— Дурко твоя фамилия. Какой чести?
— Честности. В первую очередь с собой. Честный с собой честен с другими.
— Лена, твои фантазии до добра не доведут. Какая на фиг честность? Кто первый выстрелил — тот и прав. И все всем врут.
— Не болтайте ерундой. Ты есть такой, а значит — я права.
Эти споры бесконечны. Мои определения его не устраивают, но я точно знаю: в рамках своей философии и квантовой базы я права. Что такое честь? Семантически все очень просто: однокоренное слово «честность» не даст соврать. А в глобальном масштабе?
Честность — кому? Чья и зачем? И что это, в конце концов, такое?
Для меня честь — это внутренний стержень человека. Его убеждение и мораль, не существующие в обществе как данность, ибо общество любую мораль подгонит под свои интересы. Честность индивидуума гораздо сложнее. Она есть преданность своему внутреннему свету через признание своей тьмы. Последнее — ключевое.
…2018 год. Мы сидим в каком-то ресторане, устрицы и шампанское. Я набираю Грину.
— Как ты думаешь, в меня можно влюбиться просто так?
— Ленусик, ты где? Я приеду, отвезу тебя домой.
— Ты не ответил на вопрос… А отвезет меня такси.
На самом деле ответил. По чести. Но — не честно.
Много позже я пойму, что единожды предавший по пустяковой причине предаст все и всех, невзирая на степень вовлеченности в жизнь этих людей, невзирая на ранги и положение. И что громче всех: «Держи вора!» — кричит сам грабитель.
Наоборот тоже работает. Прячут себя именно люди чести. Они уже все себе о себе рассказали, во всем сознались и нести свою правду миру у них нет никакой потребности. Их стержень — несгибаемый металл. Но на трибуне громче всего разглагольствует о чести патологический лжец. Ему очень страшно, что раздробленность его личности не укроется от глаз общественности. Чье мнение ему важно, как воздух. И он не дает общественности опомниться. Когда-то на самом факте существования этой особенности я строила многие пиар-кампании.
— Честь, — я все еще пытаюсь рассказать Грину и, говоря, многое понять сама, — это смелость. Выйти против всего мира за свои идеалы. За то, во что ты веришь и что тебе действительно дорого. А если ты говоришь, что дорого, но при малейшем шухере валишь — говно цена твоей якобы чести…
— Слушать тебя не могу. Давай молча уже посидим.
Но я, кажется, все только что поняла. И сегодня можно уже и не говорить.
Пью кофе. Думаю. Этот разговор я вспомню ровно через год, когда с берегов Днепра позвонит друг и коллега Грина — настоящий русский офицер Сухой.
— Я спросил, кто ты такая.
— И?
— Он сказал: «Это очень прекрасный человек, и она нам сестра». А я спросил: «Всем? И тебе тоже?»
— Так…
— Он ответил: «Я не буду с тобой об этом говорить». Такие у него понятия о чести…
На часах половина первого. Людей нет, официанты спят на ходу.
— Расходимся?
— Да.
— Слушай… а тогда, зимой… в 2019-м…
— Ну?
— Ты действительно готов был, что я уеду в Швейцарию? Когда говорил, что мое место не здесь?
— Дурко твоя фамилия…
Эта весна, вместившая в себя больше, чем целая жизнь некоторых людей, подходит к концу. Мы разъезжаемся — маленький грязноватый хитрый кроссовер, доживающий последние дни, и его темный, сияющий чистотой старший брат. Лаконичный и закрытый на все замки, как его владелец.
Лето
В мае Хомяк начал приказывать долго жить. По дороге из госпиталя от Кузи застучал мотор. Сервис, эвакуатор и неутешительный диагноз: движку пришел конец, в масле стружка.
— Покупай контрактный. — Серега, мой сервисмен, понимает всю безысходность ситуации, и мы вместе ищем хоть какое-то решение. Которое должно быть быстрым. Сидеть два дня в Ростове-на-Дону и чиниться в сервисе армянина Эдика мне не очень понравилось. Нахожу какую-то контору, договариваемся. Месяц живу без машины. Часто приезжает Грин. Пьем кофе, обсуждаем канал, СВО, говорим о друзьях. Любая тема кажется безопасной, если она — про другое. Не про нас. 30 мая забираю машину из сервиса, сутки играю в тетрис с коробками и мешками и 31-го числа стартую в направлении Луганска. Уже традиционно с ночевкой в Каменск-Шахтинске, чтобы не терять целый день редких встреч.
День стоял настолько погожий и прекрасный, что пела не только магнитола, но и душа. Первые 800 км я прислушивалась к любым колебаниям звука дизельного мотора, но чуть больше чем за 100 км до цели расслабилась и успокоилась. Тут-то все и произошло: машину внезапно заколотило, как припадочную, обороты упали при движении под горку на темной трассе М4, и душной июльской ночью сердце Хомяка окончательно остановилось. И чуть не остановилось мое: трасса неосвещенная, на часах ночь, по краям — высокий железный отбойник, мы с маленьким кроссовером стоим в самой нижней точке, а на нас летят фуры. Усни водитель за рулем — и бежать некуда, и не спастись, не спрятаться. Внизу обрыв.