— Лен, ну человек, который едет в город с этим названием, уже ненормальный априори. Ты что, это все больше собственной жизни любишь?
— Не больше. Но так же. Как самого себя.
— Ну или так.
— Ты любил так хоть кого-то?
— Дурко твоя фамилия…
Или любить того, кто никогда… никогда-никогдашечки. И знать, что нет шансов. Потому что нет. Тогда абсолютно все равно, куда ехать.
Командир спокоен. Читает что-то в телефоне. Улыбается, глядя на мою панику, не успокаивает. Решает вопросы. Для него это — просто еще один обычный день на войне.
— Так, девушки. Будем вас эвакуировать, ракетная атака идет на Кременную.
Снова собираем вещи, разложенные на два дня. В полной темноте. Стук в двери раздается неожиданно и, кажется, почти сразу после слов Командира. Хотя на самом деле прошла вечность, вместившаяся в минут 10.
Гонка по пустынному городу под обстрелом — отдельный вид экстремального спорта. Я почти не дышу, но уже не боюсь. Влетаем в Рубежное. Стальная, плотно сжавшая сердце и горло рука потихоньку разжимается. Парни уезжают.
На страну 404 спустилась ночь. Небо расстилает плотно сотканный из звезд ковер. Нахожу Большую Медведицу.
— Пап? Ты тут?
Медведица подмигивает.
Тут.
— Пап, мне страшно. За него, за себя. За нас. Чужие языки хуже «химарей», пап…
Медведица на секунду зажмуривается. И вспыхивает.
На город N спускается покой и умиротворение. Я захожу в дом. Ложусь и засыпаю под звуки выходов и прилетов.
Папа рядом.
Командир на КНП.
И где-то дома, в далекой Москве, по дороге летит со скоростью 200 км/ч черная БМВ, за рулем которой сидит тот, кому я написала, сидя в темном коридоре под реактивным обстрелом: «Нас кроют „химарями“. Я должна была сказать тебе это очень давно… мне без тебя все скучно. Мне без тебя неинтересно жить эту и любую другую жизнь вот уже много лет. Любить — это не только делать свой выбор, но и позволить выбрать другому…» СМС еще не дошла. Он прочитает ее завтра, уже отредактированную, почиканную до приличной формы, и напишет: «Где ты?! Дурко ты моя…»
И мы справимся однажды.
Любовь снова победит.
Я вернусь в Москву и уеду в Питер. За эти три дня наш отряд передислоцируется в Белгород. И Аид скажет: «Я должен побыть один. Что-то для себя решить. Мне нужно время. Слишком много мне рассказали и показали…»
Скрины нашего закрытого чата на 20 самых близких, самых проверенных временем друзей — абсолютно безобидные для эмоционально взрослого человека, но похожие на катастрофу в мире невзрослеющих детей — продолжат утекать из чата. Что не найдут в чате — подделают. И тот, для кого я два года была самым преданным адвокатом, станет моим прокурором и судьей. Боль будет такой силы, что все прочие на ее фоне потускнеют. Но однажды я вдруг поняла: болит не потеря любви. Болит то место, где вот-вот случится разрыв с балластом, мешающим подняться над своими эмоциями и реакциями, чтобы увидеть что-то большее, чем есть сейчас. Чтобы разглядеть главное. И эту боль просто надо принять.
Переход на новый уровень очень легко опознать. Тебе просто будет предложено снова прожить тот сценарий, который когда-то чуть не убил.
Мы повзрослеем на этой войне, мама. Или останемся навсегда травой.
Питер
Собрались с девчонками, админами любимыми, моей Dream Team — Ксенией и Катей — в Питер «подышать» на три дня. Поездка «за ленту» в мае была тяжелая — ощущение конца какого-то огромного этапа в жизни не покидало и требовало новых сил перед рывком на новый уровень. Переключение картинки, однако же, было таким резким, что я не сразу пришла в себя после того Питера. В голове короткие каникулы зафиксировались какими-то случайными кадрами на ускоренной перемотке.
Вот мужик в женской шляпе юродствует на берегу залива: «Ань, сними меня, как будто я на Гавайях!» В прибрежных ресторанах курортной зоны орет музыка, все столы в субботу забронированы до вечера воскресенья. В песке возятся дети. Море спокойное, как тибетский лама, горизонт безусловно красив. Где-то там застыл похожий на мираж город, жизнь в котором за последние два года визуально не претерпела никаких изменений. Он по-прежнему претендует на звание культурной столицы («Столица культурная, а люди — нет», — шутит Катя). Добавилось только европейской вседозволенности: по улицам спокойно разгуливают носители новых свобод, когда ты не знаешь, собака ты или табуретка.
С самого первого дня в этот раз меня что-то царапает. Что-то бьет в глаза, вызывая острый дискомфорт. Примерно к концу второго дня я понимаю, что в этом городе абсолютно ничего не напоминает о том, что где-то в 1000 километров от идет самая настоящая война. Даже щиты с призывом «присоединиться к СВОим» стыдливо спрятаны в придорожные посадки. Я видела всего два, а ходим мы много. Ни одной наклейки с символикой ZOV. Парней в форме — и тех нет. Лишь в метро к нашему разговору аккуратно прислушивается молодой мужчина с очень определенным взглядом и эспандером в руке. В госпиталях я насмотрелась на эти эспандеры. И на эти глаза. Улыбается, услышав знакомые слова. Он в гражданском. В Москве на нем бы были камуфляжные штаны.
Изнутри поднимается что-то очень огромное, злое, яростное. Оно заполняет все свободное пространство в теле, и рождается очень сложный набор эмоций. В нем моя личная философия, гласящая, что в жизни каждого человека есть свое время для горя и свое — для радости, смешивается с картинками из файлов памяти.
Вот «Уралы» стоят на раздолбанной заправке в городе, который почти сровняли с землей. В них разномастные разновозрастные парни, пехота. Глаза — беда, а не глаза. Столько в них от отчаяния до надежды.
Вот машина въезжает на мост.
— Он заминирован, тонн 5 в тротиловом эквиваленте, — походя комментирует наш водитель. — Если гакнет, пару городов в труху сметет. — Через месяц в мосту появляется новая дыра. А потом какое-то время каждую неделю — новый остов сожженной дроном машины.
Вот — странный реактивный гул переходит в свист, и раньше, чем раздается звук взрыва, из окон прямо на нас вылетает пенофлекс. И тут же снова гул и снова свист.
Вот наши ребята уходят в ночное, автоматы гулко бьются о броню. В доме становится тихо и повисает ноющее ожидание.
Вот молодой командир снимает боевую рубаху. К уже знакомым шрамам добавилась россыпь новых. Ночью он вдруг начнет тяжело дышать и метаться во сне, а я буду обнимать его, баюкать и тихо шептать на ухо, что все хорошо, я рядом, что-то петь из далекого детства, пока дыхание снова не станет ровным. В эту минуту и еще несколько часов нам ничего не угрожает.
Вот госпиталь, наш золотой мальчик с почти оторванной ногой.
— Мам, спасибо, что пришла.
Весь путь, который мы проходим. От «научился держать головку» до «сделал первые шаги».
Вот по улице идет парнишка на костылях. Ноги по колено нет. Скоро их будет много. Очень много.
Вот, вот, вот…
Вот люди, в жизни которых все еще нет войны, хотя ПВО уже работает над их головами.
Вот — целый город, внезапно как будто ослепший и оглохший.
А вот багги в витрине магазина на набережной. Я бы многое сейчас отдала, чтобы это багги ехал сейчас к парням «за ленту».
Чтобы каждый недособачка-полукомод осознал, что, если не будет наших, то и их исчезновение — всего лишь вопрос времени. И следующая мысль: дай Бог, чтобы этот пир во время чумы не увидели наши ребята. Чтобы не опустили стволы орудий, осознав, как близко с тылов подкралось то, против чего они воюют.
Пусть они видят нас. Чувствуют тепло наших рук и жар сердец. Пусть они знают, как сильно мы их любим.
Мы вместе на этой войне, мама. И после мы тоже будем вместе. Просто потому, что ни с кем другим быть не сможем.
Грин
Если у нас нет глубин, какие у нас могут быть высоты?
После истории с «химарями» он стал приезжать так часто, как только позволял сумасшедший ритм и нечеловеческий график. Привычный за столько лет, позволяющий бежать от себя с приличной скоростью. Но ставший в конце концов помехой. Убежать от себя пока не удалось никому.
В храме на горе перезвон колоколов собирает православных к вечерней службе. Мы стоим, задрав головы, и молча слушаем, кожей ощущая, как высокочастотные звуки погружают в состояние редкого по нынешним временам релакса. Солнце застревает в золоте куполов, слепит даже через темные очки и пускает зайчиков по беленым стенам, которые еще помнят самого Савву.
— Пойдем?
— Пойдем.
Спускаемся к реке. У колодца мама с дочкой.
— Вот так, мое солнышко, умойся аккуратно, смотри, какая водичка ледяная!
Девочка смеется, радостно подставляя руки под струю колодезной воды из ведра. Молодая мама улыбается. Им весело и понятно друг с другом.
— Умылась? Пойдем в храм, началось уже… давай сама, вот так, аккуратнее.
Девочка неуверенно ставит тонкие ножки на широкие деревянные ступени крутого подъема, ухватившись обеими руками за перила. Аккуратно двигается вперед. Мама идет сзади, готовая в любую секунду подхватить свою незрячую дочь. Она верит в чудо. Они обе верят. И идут в храм.
Грин набирает ведро воды.
— Давай полью?
— Отойди подальше! Знаю я тебя… — умывается одной рукой.
Жарко. Беру кружку. Зачерпываю из ведра, делаю вид, что собираюсь слить в ладонь и одним взмахом выливаю воду ему за воротник футболки.
— Вот ты курва матка! — Грин хватает ведро и пытается окатить меня остатками воды. С хохотом убегаю, но струя все же прокатывается по правому борту.
Мы смеемся. Нам весело.
И стараемся не думать. Пока не думать ни о чем. Не вспоминать о свечках, поставленных нами, агностиками, верующими кто в единого Бога как в абсолют, кто в Говинду, полчаса назад на канон у креста с распятым на нем Христом. Когда я приезжаю в этот храм — ради его тишины, ради иконы батюшки Серафима, я сажу