то и дело вырывалось у него. А когда десятый оказался уже здесь, на запруде, Тарасов заставил меня вынуть пистолет и буквально проиграть эпизод с поднятыми руками. «Осторожно!» — заметил Тесля, когда я взвел курок. Тарасов, кажется, так и не поверил, что я был на гати один. Но у десятого было в запасе еще одно доказательство: лошади, жур бовские лошади. Никто не верил, что ему не удалось поймать лошадь. И тогда невысокий, с усиками, ловко, мигом снял сапоги (я снова обратил внимание на белые ушки) и босиком побежал к лошадям. Ну, чистый «водяной». Все встали и затаив дыхание смотрели, что будет. Что он там ни вытворял, как ни звал, как ни подкрадывался к лошадям — только взбудоражил табун да так пешком и воротился. И, пожалуй, никого его поражение так не огорчило, как Тарасова: «Вот вам и лошади, — сказал он с укором. — А мы с вами надеемся на них…» И все же тот, настоящий Гейба, мог, поймать коня…
Из села прибыло несколько подвод с теми, кто весь день работал на свекле. Никак не могли наладить привод от трактора, все слетал ремень, так что молотьбу начали только около полуночи. Меня поставили на солому, третьим к еще двоим скирдоправам, уже пожилым журбовским мужикам. Элеватор гнал солому, и мы едва управлялись подбирать ее. На рассвете меня свалил сон. Говорят, утром приезжал на машине Клаус, остался доволен молотьбой, похвалил Тарасова, который здесь был за старшего, и отправился в Зеленые Млыны (это все была его зона). Перед отъездом похвалился, что они все-таки поймали десятого где то под Дахновкой (это у самого Глинска), тот как будто умчался отсюда, из леса, на белом коне. Я, забившись в солому, проспал все, так. и не видел Клауса, но потом сделал для себя существенное уточнение, связанное с одиноким белым жеребенком, оставшимся без матери. И еще подумал о том, что нам так и не постичь, по каким объективным законам мы выбираем на войне изо всех дорог, ведущих к смерти, именно ту, которая оказывается дорогой жизни. Поймай лошадь я, меня могло бы ожидать то, с чем встретился «водяной», которым, верно, и был Гейба… Лошадь придает отваги, дерзости, но и делает всадника заметным, а тут еще белая лошадь… Да и то сказать — с лошадью то я ни за что не оказался бы в весовой и не встретил бы„товарища Теслю. Все больше склоняюсь к тому, что это он, а может, просто душа моя. жаждет этого…
Глава ШЕСТАЯ
Рузя возвращалась с работы поздно; эти осенние вечера какие то стремительные, лохматые, словно выползают из земли, а не спускаются на нее, как все вечера в другие времена года. Отопрет дверь и крикнет из тьмы сеней во тьму хаты: «Жива, Мальва?» Мальва еще днем завешивала кухонное окно одеялом, а с приходом Рузи зажигала коптилку с конопляным маслом и принималась по-матерински ухаживать за хозяйкой. Прежде всего стаскивала с нее разбухшие за день сапоги, которые словно прирастали к ногам. Мальва никак не могла приноровиться к этой процедуре: то свалит Рузю вместе со скамеечкой, то сама опрокинется со снятым сапогом — смеху в хате! Да где же и посмеяться, как не за этим разуванием, хотя запруда рядом, по ней еще идут бабы с работы и громко смеяться одной в пустой врод е бы хате ни к чему — нарушение конспирации. После ужина Рузя валилась на кровать, которая стояла в светлице, поблескивая никелем и в сумерках напоминая какую-то чудо машину. Эта кровать — первая Рузина премия за свеклу. На ней Рузя погружалась мыслями в прошлое и чувствовала себя человеком. Удивительно, как недавно все это было, и как могло случиться, что за такой маленький отрезок времени произошли такие разительные перемены в ее и в Мальвиной жизни. Она спрашивала: «Неужели это навсегда, Мальва?» А Мальва тем временем приносила из сеней старенький брусок и точила на нем мечик — нож, которым Рузя чистила свеклу (его как ни наточи, за день притупится), и не вступала в разговор, зная, что Рузя, только согреется, сразу же заснет на своей чудо машине.
Потом Мальва выносила в сени точило, переодевалась в плохонькую Рузину одежонку, запирала хату тем же замком, которым Рузя запирала ее на день, и, выбравшись потихоньку в Вавилон, наслаждалась свободой, отдыхала душой от своего отшельничества, в котором самым большим и самым отвратительным врагом оказался не страх, как она думала раньше, и даже не безысходность и беззащитность, а одиночество, серые будни одних и тех же наблюдений и переживаний. Одиночество обескрыливало, гасило все живые порывы, обрывало последние нити, связывавшие с окружающим миром, даже воображаемые, тоненькие, как те степные паутинки, каких все меньше приносила Рузя на своей одежде по вечерам. Только на свободе Мальва ощущала всю прелесть окружающего ее мира, пусть даже бесправного, порабощенного, униженного, но все-таки своего, родного, знакомого с детства.
Как то идет она до улочке, а из за угла — Фабиан с козлом. «Здравствуй, Рузя! Куда это тебя несет в такой поздний час?» Она от него бежать, а он за нею, догнал. «От кого прячешься, Мальва? Разве я не тем же дышу, что ты?» Вот так, словно бы ненароком, заполучила союзника, чуть ли не единственного пока, кроме Рузи.
Скоромные еще не очухались после ужасов плена, из которого только недавно вернулись, и каждую неделю ходили в Глинск отмечаться. Выходить в Глинск надо было на рассвете, и это было все равно, что выходить навстречу собственной смерти; очередь у окошечка, где отмечались, с каждым разом становилась все меньше, и Конрад Рихтер ставил их, Скоромных, в пример другим. «Гут, Вавилон, гут!» — всякий раз восклицал он, как будто удивляясь, что они снова здесь. А как не идти, когда детей полно, жены, хозяйство, да еще вон Фабиан поручился за них головой перед Шварцем и всеми тамошними заправилами. Ну и шли…
В сторону Глинска впереди идет, бывало, старший, Евмен, Ничипор плетется за ним, как на убой, а из Глинска наоборот: Ничипор оставляет брата далеко позади — осень, работа, детки, вот он и торопится, чтоб не потерять ни минуты, а Евмен, отстав на несколько километров, размышляет, почему так: братья, доля обоим выпала одна, а не могут вернуться домой чин чином, как надлежало бы при таких обстоятельствах, Вавилон же видит — с плантации, от молотилки и так, из окон, и, верно, дивится, как чудно эти Скоромные возвращаются из Глинска — что они, перессорились дорогой, что ли? Скоромные ушли, Скоромные пришли… «И чего бы им не идти рядком на обратном пути?» — думала Мальва, наблюдая через окошко, как они на рассвете переходили запруду вдвоем, а под вечер — поодиночке. Евмен, высокий, сухощавый, был ранен в ногу, прихрамывал, ходил с палочкой, а возвращался и вовсе как калека. Всякий раз, когда он шел по запруде, Мальве стоило больших усилий не постучать в окошко, не позвать его. А он словно чувствовал это, отдыхал как раз здесь, откуда ему еще предстояло подыматься, хромая, в гору. Мальва отходила от окошка в глубь хаты, и связующая их нить обрывалась. «С этими Скоромными каши не сваришь», — решила Мальва и все реже появлялась на улице, где жили они оба в отцовской хате со службами, достроенной Ничипором перед войной так, что она производила впечатление одной цельной постройки.
А раз ночью Мальва набрела на Явтушка. Он стоял посреди улицы возле мешка, который никак не мог взвалить на плечи. А тут она идет. «Рузя! Рузя! — взмолился он. — Сам бог тебя послал. Совсем из сил выбился…» Что делать, пришлось подсобить. «Это ты?!. — Явтушок чуть не упал, узнав Мальву. — Говорят, будто ты тут, а я не верил, вот и сейчас принял за Рузю». Он снова скинул с плеч мешок, ему очень хотелось войти в доверие к этой женщине, но, как это сделать, он не знал и рассказал ей о своем приключении, хотя потом не мог простить себе этой откровенности, все боялся, что Мальву могут схватить — да что, могут, схватят непременно схватят не нынче, так завтра, — и она выдаст его. Он возвращался из Журбова, украл там мешочек сахара, сперва славный был куль, пуда на три, если не больше, но, отбиваясь от часовых, он потерял в лесочке обрез, чуть не сложил там голову, полмешка пришлось отсыпать прямо на землю, но и из того, что осталось, готов сейчас уделить Мальве, ей ведь, наверно, тоже хочется попить сладкого малинового чайку. «Некуда мне, разве что за пазуху», — пошутила Мальва. И тут Явтушок — откуда только силы взялись! — взвалил мешок на спину, сказал: «Утром принесу тебе сахару». И принес, полный горшок — прямо к Рузе, хотя Мальва до сих пор была уверена, что, кроме самой Рузи и ее, Мальвиной, матери, никто не знает, где она живет.
Эти ночные вылазки послужили к тому, что вскоре чуть не весь Вавилон уже догадывался, кого запирает Рузя у себя в хате, женщины на свекле с каждым днем откровеннее шептались об этом, равно переживая за Мальву и за Рузю — если налетят немцы, обеим несдобровать. Мальва еще может и скрыться, податься в случае чего куда угодно, а вот Рузе — смерть… Об этом повсюду написано: за каждого укрытого коммуниста — смерть, за каждого укрытого еврея — смерть, за каждого большевистского агента — смерть. Там еще много этих смертей, и каждая могла постигнуть Рузю. Но вместе с тем она вызывала у вавилонян и восхищение, лю бая из женщин, работавших рядом с ней на плантации, почитала за честь пообедать в ее обществе, угостить ее пирогами из своей печи или еще чем нибудь вкусным, а о ее пирогах с маком, свеклой и калиной (все это, разумеется, в смеси) говорили с намеком: «Э, то Зингерши пироги?» Рузя улыбалась своими глубокими глазами, в которых не было ни следа страха или лукавства: «Ешьте, ешьте, это из моей печи». Что тут оправдываться или хитрить, когда они же все знают, все понимают.
Едва ли не последним в Вавилоне узнал о Мальве ее сын. Играя в «немцев» и «наших», дети без всяких предосторожностей выбалтывали то, о чем тайком делились друг с другом родители. Сташко не поверил, спросил у бабушки, правда ли, что Мальва здесь, скрывается у тети Рузи. Мальва! Так он, вырастая у бабушки, привык называть мать, переняв это от старших, так он называл ее и в глаза, когда она наведывалась из Зеленых Млынов вместе с дядей Журбой, таким рыжим и лохматым, что мальчуган не мог оторвать от него восхищенный взгляд и про себя называл его «золотым дядей». Тот пря малыше стеснялся спать с Мальвой на кровати, и бабушка стелила гостю соломенную постель на полу, Сташко тоже просился на пол и отлично чувствовал себя иод боком у «золотого дяди». А вот сейчас ему досталось от бабушки за глупую выдумку о Мальве, от чего желание убедиться в услышанном от детей засело в нем еще крепче. С настойчивостью обманутого Сташко, да еще и не один, а с товарищами по тем самым играм в войну, принялся следить за Рузиным двором, который до тех пор не вызывал у него ни малейшего интереса. Под видом той же игры «в немцев» и «наших» Сташко пробирался во двор, заглядывал в окна, звал: «Мальва, это я…», сохраняя, конечно, осторожность… Что же касается «немцев», так те просто нахальничали у других окон, кричали хором: «Сташко! Сташко! Бегом сюда! Вот она, вот она! Стоит в углу». Сташко бежал туда, прижимался лицом к стеклу, но никакой Мальвы не видел. А Мальву приводило в ужас то, что они говорили о ней не как о живой, ранимой, которой можно причинить боль, а как о неодушевленном предмете — предмете их любопытства. Невольно думалось: «Сейчас не хватает только настоящих немцев». Она узнавала по детям их родителей, был тут и младший сын Явтушка, ровесник ее сына. Чужие уже и не удивляли ее. Но с