Зеленые млыны — страница 73 из 74


Эпилог

Философ умирал, попрощаться с ним не пришел никто из вавилонян, да он, собственно, и не надеялся на это, поскольку с тех пор, как окончательно ослеп, контакт с Вавилоном поддерживал лишь с помощью козла. С ним он иногда выходил на люди, держась за рожок, пощербленный кольцами лет, — у сына козла Фабиана не было великолепных витых рогов, какими обладал отец, да и умом он был поскуднее, это, впрочем, никак не свидетельствовало, что козлиное племя вырождается, а скорее указывало, что оно возвращается к своей норме, счастливым исключением из которой и был Фабиан. С его потомком философ говорил редко и сейчас вспомнил о нем только потому, что предчувствовал смерть, а рядом не оказалось никого, к кому он мог бы перед смертью обратиться. «Так то, брат, — сказал Фабиан, слыша, как козлик вздыхает под верстаком в пеприбраипых стружках, которые оставил там новый гробовщик Савка Чибис, мастеривший несколько дней назад гроб для философа. — После меня в этой хате поселится Савка, а я забыл попросить его, чтоб он тебя не прогонял. Как никак, а ты был мне поводырем, хотя нередко и заводил в пруд вместо того, чтоб сперва перевести через запруду, а потом уж идти на водопой. Вообще в тебе есть все же что-то от того гениального Фабиана… А знаешь, когда я впервые обнаружил у тебя наличие разума? Когда эти наши вавилонские озорники, которым доставляло удовольствие издеваться надо мной и вообще над беспомощными существами, обрезали тебе бороду и ты не выходил на люди до тех пор, пока она не отросла. Я тогда был еще зрячий и видел, как ты ходил глядеться в Чебрец и страдал без бороды. Вот когда, дурачок, я наблюдал у тебя вспышку разума. А мне бог так и не дал пристойной бороды, и, может быть, потому я и не стал великим философом. Но что тебе говорить об этом, ты ведь все равно никого из тех мудрецов не знаешь. Вставай ка лучше, голубчик, да проведи меня по Вавилону, сегодня, кажется, воскресенье, пойдем к качелям, надо попрощаться с людьми. Где ты там? Ага, уже встал. Ну, молодец».

Они вышли на улочку, покрытую теплой пылью, напомнившей философу о его детстве. И он продолжал: «А знаешь, что сказал о смерти Сократ? «Душа в теле, как солдат на посту: ей не дозволено ни уйти без приказа командира, ни находиться там долее, чем считает нужным тот, кто назначил караул» (Платон. Диалоги).

Козел, равнодушный к этой тираде, вывел Фабиана на запруду, где они отдохнули, вслушиваясь в шум водопада и вдыхая прохладу, которой веяло от воды, затем повел его берегом пруда, сквозь запахи конопли и первых огурцов. По тропинке они вышли к качелям, во двор Зингеров. Там не было ни души и не ощущалось ни малейшего ветерка, который подымает качели когда на них летают. От вязов ложилась тень. Фабиан отпустил козла, лег на спину и представил себе те тысячи веселых вавилонских праздников, которые он провел здесь, на качелях, за свою жизнь. Жаль, что он не смог в молодости обрести себе здесь пару — не больно об этом заботился, а когда ощутил уже груз лет, то и вовсе потерял интерес к женскому полу и вот не оставляет потомка, не оставляет никакого ростка ни в Вавилоне, ни за его пределами. Так и перейдет он из бессмертной толпы в прекрасное собрание душ, которым послужил своим талантом несколько десятилетий, с тех пор, как взял на себя печальные, но необходимые обязанности гробовщика. Ни один гробовщик, как и ий один самодержец, не может утешаться надеждой, что он умрет последним. После него вечно молодая толпа будет все идти и идти по Аппиевой дороге, и будет летать на качелях Орфея Кожушного новый Вавилон, сожженный, уничтоженный, расстрелянный, но вновь восставший из руин и пепла.

Философ не мог видеть, каков он теперь — Вавилон, но мог представить его себе по рассказам, по угощению, по запахам хлеба, по песням, по новым и новым прихотям. «Взор сознания становится острым тогда, когда глаза уже теряют зоркость». Он понял, что вся лихорадочность его жизни, вся эта беготня по Вавилону не имела никакого смысла — он не мог сейчас вспомнить незавершенных дел, кроме одного: ему не пришлось хоть немного пожить весело и беззаботно в переименованном Вавилоне.

Вавилону не суждено было обрести горькую мировую славу Лидице, Орадура или Крагуеваца, но по республиканским масштабам Вавилон — это звучало. Перед его трагедией никто не остался равнодушным — ни здесь, в Зернограде, ни в столице; Вавилону давали все, что он просил: кирпич, железо, шифер, асфальт, цемент, стекло, резину для машин, одним словом, агенты Вавилона носились по главкам, министерствам, управлениям, где просили, а где и требовали; само слово «Вавилон» прекрасно действовало на слух, доходя до самых черствых, да и подумать: кому из смертных не хочется прикоснуться к вечности: Вавилон?! И когда на станцию в Глинск приходили грузы с пометкой «Вавилон, колхоз им. Рубана» да еще с категорическим предупреждением — «Осторожно!», «Не кантовать!» и тому подобное, в Глинске прямо кипели от зависти. «Подкупили, бестии, всю страну», — говорили о Вавилоне. Трения между Глинском и Вавилоном все нарастали, в особенности с тех пор, как Вавилон построил свой собственный аэродром для почтовых и сельскохо зяйственных самолетов. Когда глинский аэродромчик взмокал от дождей, вся почта и все пассажиры из больших городов прибывали сюда. А когда здесь взялись стррить знаменитую вавилонскую фабрику по переработке сала — с бойней и колбасным заводом, Глинск и вовсе, потерял почву под ногами и для равновесия вы хлопотал себе несколько уникальных предприятий, в том числе и новый сахарный завод автомат, хотя это и угрожало закрытием старенького журбовского завода, построенного еще при Терещенке. Чтобы Вавилон не так круто лез в гору, к нему присоединили Козов, потом спесивое, но такое лее отстающее Прицкое, а затем и еще одну маленькую деревушку — Веселые Боковень ки, расположенную в восемнадцати километрах от самого Вавилона, и с тех пор стали все это вместе называть Веселыми Боковеньками — сперва без санкции, но со временем исхлопотали и соответствующий указ на том единственном основании, что старое название, дескать, исчерпало себя исторически и социально. Так было покончено с Вавилоном, и тогда Глинск угомонился, потому что кому же придет в голову назвать целый район Веселыми Боковеньками? Ведь в самом этом названии есть что-то дискредитирующее: Веселые Боко веньки, веселые лежебоки, да и вообще слово «веселые» звучит ныне несколько иначе, чем сто или даже шестьдесят лет назад. Оно стало синонимом понятий «несерьезный», «негосударственный», хотя Фабиан всегда утверждал, что веселье — это то небо, под которым цветет все, кроме злобы.

Итак, великий вавилонский философ умирал в Веселых Боковеньках под знаменитыми вязами в обществе козла, который был всего лишь сыном козла Фабиана и потому, естественно, не мог постичь, свидетелем чьей смерти он является. А в это время Веселые Боковеньки праздновали на собственном аэродроме свою победу над Вавилоном. Один за другим взмывали в небо самолетики, от самых больших, которые могли здесь приземляться, знаменитых По, до «пчелки», которая в воздухе напоминала златокрылую бабочку. Катали передовиков производства. Правлению хотелось, чтобы люди увидели свои Веселые Боковеньки с птичьего полета и прониклись к ним большим уважением. Картина открывалась впечатляющая. Запруженная Веселая Боко венька поглотила Чебрец: теперь все это походило на огромное море с флотом, пристанью и маяком, вдоль моря на все восемнадцать километров пролегла набережная, по которой сейчас разгуливали только индюки — владельцы же этих птиц толкались в очереди на катанье. Один самолет едва не зацепился за вязы — в бурьяне закричали куры, козел рванулся со страху и умчался прочь, перепрыгнув через плетень, а между вязами от ветра, поднятого самолетом, закачались качели. Философ мысленно стал на них, и ему захотелось полетать. Но с кем? Уж не с Присей ли? В жизни так было всего лишь раз, помните — после крещения, когда Явтушка некоторое время не было дома… Был такой грех, и не вернись Явтушок с дороги, может, вся жизнь Левка Хороброго сложилась бы по другому.

Стража оставила его тело, и душа вырвалась из своей темницы и перестала принадлежать ему. Мозг еще жил, и он осознал это без страха — так спокойно, может быть, умирал только Григорий Сковорода. Фабиан умер на восемьдесят третьем году жизни, никаких писаных трудов не оставил, а на его сберкнижке значился капитал — один рубль (минимальный первый взнос вкладчика). Получить деньги никто не может, и на них теперь нарастают два процента годовых. На хату претендовали какие то дальние родственники, но председатель совета их отвадил: в этой халупе, чуть ли не единственной уцелевшей от старого мира, он собирается основать музей нашего прошлого.

Я человек, и во всех грехах человечества есть и моя вина. Латиняне говорили когда то: mea culpa, что означало — моя вина, моя ошибка. Я говорю просто — моя вина, без латинских смягчений и оговорок об ошибке, ибо самая большая моя вина ложится на меня именно за ошибки — мои и чужие.

Отечество мое! Я готов отвечать за тебя, как твой гражданин, так же, как и ты отвечаешь перед миром за меня и за миллионы таких, как я. В этой обоюдности мы едины, хотя ты всё, тогда как я без тебя — никто. Ты у каждого одно, ибо тот, кто хочет иметь два отечества, остается без единого. Пока ты есть — мы вечны. Мы выстояли благодаря тебе, высшему из понятий, которое когда либо создавали и постигали люди. Моя вина не в том, что, имея возможность умереть за тебя, я все еще живу. Вина в другом: в твоих страданиях, в смерти миллионов, спасших мне жизнь.

Когда лебединая стая курлычет надо мною, я думаю о тех, кого среди нас нет, и не ищу в небе их мятежные души, как это склонны делать иные поэты — отдавая им небо, а сами тешась земными радостями, — я далек от этого. У людей, как и у птиц, вина вожака постепенно распространяется на всех в стае, на всех, у кого есть крылья и кто способен в трудный час рассекать воздух для других, для тех, кто слаб, — зорко следя за коварным простором в тумане и видя смерть на вершине коч ной. Вина же философа, пожалуй, лишь в том, что он умеет соединять прошлое с будущим, умеет увидеть свою землю в единстве и целостности большого и малого, в величии погибших и будничности живых, как увидел ее Перикл в Пантикапее: «Прекрасная земля, и народ мог бы перебраться сюда, но как быть с кладбищами, где похоронены великие предки? Без них народ может измельчать даже здесь».