Два дня назад кто-то прошипел мне из проулка возле отеля:
— Сэр! Это важно! Сэр!
Я обернулся и вгляделся во мрак. И какой-то коротышка сказал мне скрипучим голосом:
— Был бы у меня фунт на билет, я бы получил работу в Белфасте!
Я засомневался.
— Работа замечательная! — продолжал он скороговоркой. — Платят прилично! Я… я вышлю долг но почте. Только назовите ваше имя и в какой гостинице остановились.
Он знал, что я турист. Отказать было уже невозможно; обещание вернуть деньги растрогало меня. Я хрустнул фунтовой бумажкой, отделяя ее от остальных купюр.
Взгляд его скользнул, как ястреб, что ходит кругами.
— А было б у меня два фунта, я бы поел в дороге.
Я достал вторую кредитку.
— А на три я мог бы взять с собой жену — не оставлять же ее дома одну.
Я отслюнявил третью.
— А, черт! — вскричал человечек. — Какие-то несчастные пять фунтов, и мы найдем в этом жестоком городе гостиницу, тогда уж я наверняка доберусь до работы!
Как он отплясывал яростный танец, невесомый, едва касаясь земли, он отплясывал, отбивая такт ладонями, сверкая глазами, и скалил зубы в улыбке, прищелкивая языком!
— Господь отблагодарит вас, сэр!
Он убежал, и с ним мои пять фунтов. На полпути к гостинице я сообразил, что вопреки всем своим клятвам он не записал мое имя.
— Черт! — процедил я тогда.
— Черт! — гаркнул я сейчас, у окна, когда режиссер стоял за моей спиной.
Потому что в прохожем я узнал того самого субъекта, которому уже два дня следовало находиться в Белфасте.
— А, я знаю его, — сказал Джон. — Он приставал ко мне днем. Клянчил деньги на поезд до Голуэя.
— И ты дал?
— Нет, — просто ответил Джон. — Ну, может, шиллинг…
Тут случилось самое худшее. Демонический нищий задрал голову, заметил нас и — готов поклясться — помахал нам ручкой.
Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не помахать в ответ. На моих губах заиграла болезненная ухмылка.
— Уже неохота из отеля выходить, — сказал я.
— В самом деле, похолодало. — Джон надевал пальто.
— Нет, — сказал я. — Дело не в холоде, а в них.
И мы снова выглянули в окно,
По мощеной дублинской улице разгуливал ночной ветер, гоняя сажу от Тринити-колледжа до парка Святого Стефана. Двое торчали, как мумии, напротив, у кондитерской. Еще один околачивался на углу — руки засунуты в карманы, ощупывают глубоко погребенные кости, вместо бороды — сосульки. Дальше, в подъезде, — ворох старых газет, который зашевелится, словно куча мышей, и пожелает доброго вечера, если пройти мимо. У входа в отель, словно тепличная роза, стояла знойная женщина — сила природы.
— А, попрошайки, — сказал Джон.
— Не просто попрошайки, — ответил я, — а люди на улицах, которые каким-то образом превращаются в попрошаек.
— Как в кино. Я мог бы расставить их всех на съемочной площадке, — сказал Джон. — Все ждут в темноте, когда выйдет герой. Пойдем ужинать.
— Герой, — сказал я. — Черт, это же я.
Джон пристально посмотрел на меня:
— Ты их побаиваешься?
— Да. Нет. Проклятие! Теперь все для меня превратилось в большую шахматную партию. Все эти месяцы я сижу за машинкой и наблюдаю за ними в их рабочие и свободные часы. Когда они делают перерыв на кофе, я делаю то же самое. Иду в кондитерскую, в книжный, в театр «Олимпия». Если точно рассчитаю время, обходится без милостыни, не появляется желание отвести их к парикмахеру или на кухню. Я знаю все ходы-выходы в гостинице.
— Бог ты мой, — усмехнулся Джон. — Тебя довели.
— Да, и больше других — нищий с моста О'Коннела! Он непостижим, он внушает ужас. Я ненавижу его, я люблю его. Идем.
Лифт, сотню лет обитавший в запущенной шахте, как призрак, плавно двинулся вверх, волоча свои безбожные цепи и жуткие потроха. Дверь, сделав выдох, отворилась. Кабина застонала, словно от удара в живот. Оскорбленный тоскующий призрак устремился вниз.
Пока мы ехали, Джон говорил:
— При соответствующем выражении лица нищие не пристанут.
— Это мое лицо, — терпеливо объяснил я. — Оно из городка Яблочный Пирог, штат Висконсин. из поселка Сарсапарель, штат Мэн. У меня на лбу написано — «любит собак». Достаточно выйти на пустую улицу, как в радиусе нескольких миль изо всех люков и лазов выскакивают нахлебники и маршируют ко мне рядами и колоннами.
— Научись смотреть мимо них, поверх, вскользь, — посоветовал Джон, — или насквозь. Прижимай их взглядом к земле. — Он задумался. — Я живу тут два года. Хочешь, покажу, как с ними обращаться?
— Показывай!
Джон распахнул дверь лифта, мы вышли из вестибюля отеля «Роял Гиберниан» и окунулись в насыщенную сажей ночь.
— Помоги мне, Боже, — пролепетал я. — Вот поднимаются головы, загораются глаза. Учуяли яблочный пирог.
— Догонишь меня у книжного, — прошептал Джон. — Делай, как я!
— Погоди! — крикнул я.
Но он уже вышел за дверь, сбежал по ступенькам и зашагал по тротуару.
Я смотрел, прижавшись носом к стеклу. Нищие на одном углу и на другом, напротив отеля и перед ним, потянулись к Джону. Их глаза засверкали.
Джон бросил на них невозмутимый взгляд. Нищие колебались, я уверен, скрипя своими башмаками. Потом их кости осели. Челюсти отвисли. Глаза погасли. Джон посмотрел на них в упор. Они отвели взгляды.
Барабанная дробь каблуков Джона затихла. Из подвальчика у меня за спиной доносились музыка и смех. Я подумал, может, сбегать вниз, опрокинуть стаканчик, чтоб вернуть храбрость?
«А-а, к черту!» — подумал я и настежь распахнул дверь.
Эффект был такой, словно ударили в большой монгольский бронзовый гонг.
Я услышал, как подметки высекают искры из мостовой. Они бросились ко мне, их кованые башмаки высекали снопы светлячков. Я увидел, как мне машут руками. Кто-то закричал: «Нас не много осталось!»
Ниже по улице, у книжного, ждал Джон. Он стоял ко мне спиной, но третьим, затылочным глазом, наверное, наблюдал за этой сценой: индейцы приветствуют Колумба, святой Франциск с мешком орехов в окружении своих друзей — белок. Или же я виделся ему Папой Римским на балконе собора Святого Петра, под которым все колышется и волнуется.
Не успел я спуститься с парадной лестницы, как ко мне бросилась женщина и сунула под нос кулек в пеленках.
— Взгляните на несчастное дитя! — запричитала она.
Я посмотрел на младенца. Младенец — на меня.
Боже праведный, неужели он мне подмигнул?
«Нет, глаза у младенца закрыты, — подумал я. — Она накачала его джином, чтобы он не мерз на улице».
Мои руки, мои деньги поплыли-потянулись к ней и к остальным из ее команды.
— Господь вас благодарит, сэр!
Я растолкал их и побежал. Опозоренный, я мог бы теперь брести остаток пути, но нет, я улепетывал, от моей решительности не осталось и следа. А на холодном ветру раздавался крик младенца. «Черт, — подумал я, — она ущипнула его, чтобы он запищал и разбил мне сердце!»
Джон, стоя ко мне спиной, увидел мое отражение в витрине книжного магазина и кивнул.
Я остановился, чтобы перевести дух, разглядывая себя: телячьи глаза, восторженный, ранимый рот.
— Признайся! — вздохнул я. — У меня неправильное выражение лица.
— Мне нравится твое выражение лица. — Он взял меня под руку. — Мне бы так научиться.
Мы оглянулись. Нищие уходили в свистящую темноту с моими шиллингами. Улица опустела. Зарядил дождь.
— А теперь, — сказал я наконец, — я загадаю тебе загадку посложнее: этот человек вызывает во мне неистовую ярость, потом — блаженство. Раскуси его, и ты разгадаешь всех нищих на свете.
— На мосту О'Коннела? — догадался Джон.
— На мосту О'Коннела, — сказал я.
И мы зашагали сквозь моросящий дождь.
На полпути к мосту, пока мы разглядывали изысканный ирландский хрусталь в витрине, меня потянула за локоть женщина в накинутой на голову шали.
— Умирает! — зарыдала она. — Моя несчастная сестра. Рак. Жить осталось месяц! Господи, дайте хоть пенни!
Рука Джона сжала мою. Я глядел на женщину, как будто раздвоившись: одна моя половина говорила: «Один пенни — что тебе стоит!», другая сомневалась: «Еще чего, знает, небось, что просишь меньше, получаешь больше!»
Я изумился:
— Вы же…
Я думал: ведь только что, у гостиницы, ты совала мне под нос младенца!
— Болею я! — Она отступила в тень. — И прошу ради умирающей!
Ты припрятала ребенка, думал я, закуталась в зеленую шаль вместо серой и побежала, срезая углы, нас перехватить.
— Рак… — На ее звоннице был лишь один колокол, но как она умела в него звонить! — Рак:
Джон решительно ее перебил:
— Простите, не вам ли мы уже подавали у гостиницы?
У нас с нищенкой дыхание сперло от такой дерзости.
Лицо ее скомкалось. Я вгляделся в него. Господи, это же другое лицо! Восхитительно! Она знает то, что знают, чувствуют и чему учатся актеры: когда ты голосишь, нахраписто лезешь вперед, ты — один образ, когда сожмешься, жалостливо подожмешь губы и опустишь долу глаза — другой. Женщина — одна, а вот роль? Нет, нет!
— Рак… — прошептала она.
Джон выпустил мою руку, попрошайка схватила мою монету. Словно на роликовых коньках, она улизнула за угол, всхлипывая от счастья.
— Господи! — Я восторженно смотрел ей вслед. — Она изучала Станиславского. В одной книге он пишет, что достаточно сощурить глаз и скривить рот, чтобы получился другой человек. А что, если это правда? Все, что она наговорила? И так испереживалась, что не может плакать и вынуждена разыгрывать роли, чтобы сводить концы с концами? Вот что, если?
— Неправда, — сказал Джон. — Но будь я проклят, если не дам ей роль в «Моби Дике»! Представь ее в порту. В тумане, когда отплывает «Пекод». Она рыдает, причитает, скорбит! Ну, представил?
Рыдает, причитает, думал я, где-то в кромешной темени.
После нашего ухода угол улицы, наверное, так и остался пустовать под дождем.
Вот и серый каменный мост, названный в честь знаменитого О'Коннела, под ним катит холодные свинцовые волны река Лиффи, и уже за квартал слышно слабое пение. Мне вспомнились события десятидневной давности.