Зеленый Дом — страница 59 из 77

себио, а он — если позволите, дорогой, мы с этой сеньоритой составим вам компанию. И вот она здесь, рядом с тобой, смотри на нее, ничего не опасаясь, вот ее лицо — птички бровей, сомкнутые веки, за которыми царит полумрак, сомкнутые губы, за которыми темно и пусто, как в покинутом доме, нос, скулы. Смотри на ее длинные загорелые руки, на светлые волосы, волнами падающие ей на плечи, на гладкий лоб, который минутами морщится. А дон Эусебио — ну-с, ну-с, чашечку кофе с молоком? Хотя ты уже, наверное, позавтракала, лучше чего-нибудь сладенького, молодежь это любит — вы разве не были сластеной в ее годы? — скажем, айвового мармелада и сока папайи, ну-ка, Хасинто. Кивай, поддакивай — вап6е что правда, то правда, я тоже был лакомкой, — и, то затягиваясь сигаретой, то притворно позевывая, смотри на ее стройную шею, на ее пальцы, похожие на лепестки цветка с тонким, слабым стеблем, на ее ресницы, отливающие золотом на солнце. И говори с ним, улыбайся ему — значит, вы наконец купили соседний дом, значит, вы расширите магазин и возьмете еще приказчиков, — делай вид, что тебя это живо интересует, и не отставай от него — вы откроете филиалы в Сульяне? И в Чиклайо тоже? Как ты радуешься, говори и смотри — давненько вы не были у меня, — а у него серьезное и отрешенное выражение лица, он пьет сок с таким видом, как будто поглощен важным делом, — все некогда, работа, обязанности, семья, а все-таки вырвитесь как-нибудь, дон Эусебио, надо же поразвлечься время от времени. Она берет кусочек мармелада и подносит его ко рту, — а как поживают девицы? Скучают по вас, спрашивают, куда вы пропали, скажите, когда вы придете, и все будет в лучшем виде, — а теперь смотри, как она откусывает мармелад, какие у нее острые и белые зубы. И тут появляется осел с корзинами, сними шляпу, улыбнись, продолжай разговаривать, и вот, кланяясь, подходит гальинасерка — вы очень добры, Тоньита, дай руку сеньорам, благодарю вас за нее, — и с мимолетным прикосновением ее пальцев, подобным легкому дуновению свежего ветерка, тебя охватывает чувство умиротворенности. Как спокойно на душе теперь, правда? Вот почему, дон Эусебио, я так привечал вас, вы этого не знали и не узнали до самой смерти. И он — только этого не хватало, мне неловко, Ансельмо, дайте мне хоть раз заплатить, вы меня просто обижаете, а ты — ни за что, ни сентаво, здесь все ваше, это ваш дом — и про себя — вы избавили меня от страха, вы усадили ее за мой столик, и люди не сочли это неприличным, и это даже не привлекло их внимания. И ты ликуешь. Теперь наберись смелости, каждое утро подходи к ее скамейке, гладь ее по волосам, покупай ей фрукты, приводи ее в «Северную звезду», прогуливайся с ней под палящим солнцем, люби ее, как в те дни.


— Ослики, — сказала Бонифация. — Они целый день проходят мимо дома, и я не могу наглядеться на них.

— Разве в Монтанье нет ослов, сестрица? — сказал Хосе. — Я думал, там чего другого, а уж животных хоть отбавляй.

— Только не осликов, — сказала Бонифация. — Попадаются изредка, но такого, как здесь, никогда не бывает.

— Вон они идут, — сказал Обезьяна, стоявший у окна. — Надень туфли, сестрица.

Бонифация торопливо обулась — левая не влезала, вот пропасть, — встала на ноги, неуверенно и боязливо — ох уж эти каблуки, — направилась к двери, открыла, и в комнату ворвался знойный воздух и хлынул поток света. Хосефино протянул ей руку, Литума закрыл за собой дверь, и в помещении опять воцарился полумрак. Литума снял с себя китель — еле жив, ребята, — и фуражку — выпьем-ка рожковой настойки. Он рухнул на стул и прикрыл глаза, Бонифация пошла в смежную комнату, а Хосефино растянулся на циновке рядом с Хосе — от этой проклятой жары можно одуреть. В столбиках света, пробивавшегося между створок прикрытых ставень, танцевали пылинки и букашки, а на улице было не слышно и не видно ни души, словно раскаленное добела солнце растопило и ребятишек, и собак. Обезьяна отошел от окна — они непобедимые, не жнут, не сеют, работать не умеют, знают только пить да играть, знают только жизнь прожигать. Но они запели только после первого стакана настойки.

— Мы говорили с сестрицей о Пьюре, — сказал Обезьяна. — Больше всего ее внимание привлекают ослы.

— И то, что здесь столько песка и так мало деревьев, — сказала Бонифация. — У нас все зеленое, а здесь все желтое. И жарко очень. Большая разница.

— Разница в том, что Пьюра — город с большими зданиями, автомобилями и кино, — зевая, сказал Литума, — а Санта-Мария де Ньева — дыра, где чунчи ходят в чем мать родила, где тьма-тьмущая москитов и льют дожди, от которых все гниет, начиная с людей.

Зеленые глаза — зверьки, затаившиеся в чаще распущенных волос, — глянули исподлобья. Бонифация силилась втиснуть в туфлю левую ногу, наполовину вылезшую из нее.

Но в Сайта-Мария де Ньеве две реки, и обе весь год широкие и глубокие, — с минуту помолчав, мягко сказала Бонифация. — А в Пьюре только маленькая речушка, да и та к концу лета пересыхает.

Непобедимые хохотнули — у Бонифации два и два три, три и два четыре, и она уже распалилась. Толстый потный Литума, не раскрывая глаз, мерно покачивался на стуле из стороны в сторону.

Ты все никак не привыкнешь к цивилизации, — наконец сказал он со вздохом. — Подожди немножко, и ты поймешь, что к чему. Тогда ты и слышать не захочешь о Монтанье, и тебе будет стыдно признаться, что ты оттуда родом.

У нее четыре и два пять, пять и два шесть, и братец Литума правильно ей ответил. Бонифация, чуть не содрав кожу с пятки, кое-как втиснула ногу в туфлю.

— Никогда мне не будет стыдно, — сказала она. — Никто не должен стыдиться своей родины.

— Все мы перуанцы, — сказал Обезьяна. — Что же ты не нальешь нам еще по стаканчику, сестрица?

Бонифация встала и медленно-медленно, едва отрывая ноги от скользкого пола, на который с опаской смотрели сверху обиженные зверьки, стала обходить мужчин, наполняя стаканы.

— Если бы ты родилась в Пьюре, ты бы не ходила так, как будто боишься, что под тобою пол провалится, — засмеялся Литума. — Тебе не были бы в новинку туфли.

— Перестань нападать на сестрицу, — сказал Обезьяна. — Не раздражайся из-за пустяков, Литума.

Золотистые капельки настойки падали на коварный пол, мимо стакана Хосефино, и у Бонифации дрожали не только руки, но и губы — это ведь не грех — и даже голос, — такой ее сотворил Бог.

— Конечно, не грех, сестрица, — сказал Обезьяна. — Подумаешь, большое дело, мангачки тоже не могут привыкнуть к каблукам.

Бонифация поставила бутылку на консоль, села -зверьки успокоились — и вдруг, ни слова не говоря, -ногой об ногу, готово, быстрей другую, — строптиво скинула туфли. Потом она наклонилась и неторопливо поставила их под стол. Литума перестал покачиваться, непобедимые уже не пели, а воинственно встрепенувшиеся зверьки с вызовом смотрели на мужчин.

— Она меня еще не знает, я ей покажу, с кем она имеет дело, — сказал Литума братьям Леон и повысил голос: — Ты уже не чунча, а жена сержанта Литумы. Надень туфли!

Бонифация не ответила и, когда он встал, не пошевелилась и даже не уклонилась от звонкой пощечины. Братья Леон вскочили и бросились между ними — что ты, братец, было бы из-за чего. Они удерживали Литуму — не надо выходить из себя — и шутливо отчитывали его — ишь, взыграла мангачская кровь, нужно держать себя в руках. Гимнастерка Литумы на груди и на спине потемнела от испарины, только плечи и рукава оставались светлыми.

— Она должна обтесаться, — сказал он, опять принявшись покачиваться на стуле, но теперь быстрее, в такт своим словам. — В Пьюре нельзя вести себя как дикарка. И вообще, кто хозяин в доме?

Зверьков почти не было видно — Бонифация закрыла лицо руками. Она плакала? Хосефино налил себе немного настойки. Братья Леон сели — милые дерутся, только тешатся, а чукуланские чолы говорят, чем больше муж лупит, тем больше и любит, может быть, в Монтанье женщины думают по-другому, но все равно, пусть сестрица простит его, пусть подымет личико, пусть сделает милость, улыбнется. Но Бонифация по-прежнему закрывала лицо руками, и Литума, зевая, встал.

— Пойду поспать часочек, — сказал он. — А вы оставайтесь, допейте эту бутылку, а потом пойдем пошататься. — Он искоса посмотрел на Бонифацию и суровым тоном добавил: — Когда дома нет ласки, ее ищут на стороне.

Нехотя подмигнув непобедимым, он ушел в другую комнату. Послышался мотив тонады, которую он насвистывал, потом заскрипели пружины. Непобедимые продолжали молча пить — стакан, другой, а когда налили по третьему, раздался здоровый размеренный храп. Глаза-зверьки снова показались, сухие и прищуренные.

— Это он от ночных дежурств не в духе, — сказал Обезьяна. — Не обращай внимания, сестрица.

— Разве можно так обращаться с женщинами, — сказал Хосефино, стараясь заглянуть в глаза Бонифации, которая, однако, смотрела не на него, а на Обезьяну. — Вот уж действительно полицейская шкура.

— А ты, уж конечно, умеешь обращаться с ними? — сказал Хосе, бросив взгляд на дверь, из-за которой доносился глухой протяжный храп.

— Ясное дело, — сказал Хосефино улыбаясь и пополз по циновке к Бонифации. — Если бы она была моей женой, я бы никогда не поднял на нее руку. Чтоб ударить, конечно, а не приласкать.

Теперь зверьки, робкие, испуганные, рассматривали выцветшие стены, стропила, синих мух, жужжащих у окна, золотистые пылинки, танцующие в столбиках света, прожилки половиц. Хосефино коснулся головой голых ног, они отступили, и братья Леон — ты человек-червяк, а он — нет, змей, который соблазнил Еву. — В Сайта-Мария де Ньеве улицы не такие, как здесь, — сказала Бонифация. — Там они немощеные, и от дождей на них непролазная грязь. По ним на каблуках не пройдешь, сразу увязнешь.

— Что за грубость — боишься, что пол провалится, — сказал Хосефино. — Да и неправда это. У нее очень красивая походка, многие женщины хотели бы ходить, как она.

Братья Леон поочередно поглядывали на дверь. А у Бонифации опять задрожали руки, губы — спасибо на добром слове, но она знает, что он сказал это просто так, для красного словца, — и особенно голос — что он этого не думает. И она отступила еще на шаг. Хосефино подлез головой под стул, и голос его звучал приглушенно — он сказал это от всей души — тягучий, вкрадчивый, медовый, — и сказал бы еще много чего, если бы они были одни.