Поль-Лу Сулицер
Зеленый король
"Одни предполагают,
Что он взбесился. Люди подобрей
Находят в этом бешеную храбрость.
Одно лишь ясно: что в своих делах
Не может он свести концов с концами".
ПРОЛОГ
Я не успел пробыть в Мюнхене и часа, как капитан Тарас сообщил мне, что передовые части VII армии обнаружили другой лагерь — в Верхней Австрии, близ Линца место называлось Маутхаузен. Тарас настоял, чтобы я выехал немедленно; он достал для меня три места в военном самолете. Сам он присоединился к нам через два-три дня. У меня было немало веских причин подчиняться Джорджу Тарасу: он был капитаном, а я всего лишь младшим лейтенантом; до лета 1942 года он был моим профессором по международному праву в Гарвардском университете; и, наконец, именно он, встретив меня случайно в Париже две недели назад, привлек к себе на службу, в Комиссию по военным преступлениям. Кроме того, я питал к нему симпатию, хотя не без труда узнал в мундире оливкового цвета саркастического и резвого профессора, разглагольствующего под зеленой листвой Гарвард ярда.
Итак, мы выехали втроем. Меня сопровождали сержант Майк Ринальди, и фотограф Рой Блэксток. И с одним, и с другим я, как говорится, не был на дружеской ноге. Ринальди происходил из Little Itаlу[1] на Манхэттене в Нью-Йорке, Блэксток был виргинцем. Совершенно непохожие внешне: один — маленький, коренастый, с тонкими, черными, слегка навощенными усиками, другой — двухметровая рыхлая и уже с пузом туша, — они, казалось, в равной мере обладали внушительной и циничной уверенностью, которая представлялась мне доказательством зрелости, жизненного опыта, чего сам я был лишен.
Было 5 мая 1945 года. Я знал лишь немногое о ходе заканчивающейся в Европе войны, знал только, что Берлин взяли русские тремя днями ранее и полная, безоговорочная капитуляция Третьего рейха неизбежна. Война кончалась, а я никого не убил и, более того, даже не участвовал в боях. За два месяца до моего совершеннолетия я был словно подросток, впервые попавший в театр как раз в тот момент, когда опускается занавес.
Как только мы оказались в Линце, Ринальди сумел пристроить нас на грузовик, едущий в Вену, где с 13 апреля находилась Красная Армия. Около двух часов дня мы переправились в Энсе через Дунай. Тут Ринальди остановил джип и убедил водителя — он, как Ринальди, тоже был итало-американцем — подвезти нас. Сначала мы приехали на вокзал Маутхаузена, и отсюда — наш нажим на шофера граничил с откровенным шантажом — он провез еще шесть километров, отделявших нас от лагеря.
Вот так в первый раз я напал на след Реба Михаэля Климрода.
Первое среди самых ярких и четких воспоминаний, сохранившихся у меня об этом дне, — легкость австрийского воздуха, солнечного и нежного, благоухающего ароматами весны, которая, казалось, застыла навеки.
Только потом донесся запах.
Он настиг меня, когда мы были еще в двухстах или трехстах метрах от лагеря. Большой караван крытых брезентом грузовиков вынудил нас остановиться, и наш случайный шофер воспользовался этим, заявив со злобной решительностью, что дальше не поедет. Нам пришлось сойти и продолжать путь пешком. Запах чувствовался все ощутимее, висел какой-то неподвижной пеленой. «Кремационные печи», — сказал Блэксток со своим тягучим южным акцентом, и этот благодушный тон, сам этот акцент почти лишали его слова ужасного смысла. Мы прошли в настежь распахнутые ворота. Танки побывали здесь, потом ушли; на земле отчетливо выделялись свежие отпечатки гусениц. Их сменили грузовики, которые продолжали подъезжать непрерывным потоком, выгружая продукты, медикаменты и постельное белье для уже развернутых на месте медицинских пунктов. Но эта река, едва влившись под арку широких ворот, сразу же терялась в огромном и безмолвном море живых трупов, которое странным образом почти не шевелилось, словно на лету замерзший прилив. Приход пятью или шестью часами раньше танков, несомненно, вызвал волнение в этом море, но сейчас возбуждение спало, радость свободы, похоже, угасла, лица стали снова оцепенелыми масками. Казалось, пережив первые мгновенья, люди вступили во вторую фазу, осознав, что кошмару пришел конец. В глубине потерянных взглядов, направленных на меня, на Ринальди и Блэкстока, который всей своей массой хорошо откормленного человека прокладывал нам путь, я читал странную апатию и безволие, а также ненависть и злой упрек: «Почему вы не пришли раньше?»
— Как они воняют! — сказал Блэксток. — Господи, как они воняют, просто невероятно!
Гигант продвигался вперед, не церемонясь, не встречая сопротивления среди пугал в полосатых лохмотьях, которых он отстранял с дороги с каким-то решительным равнодушием.
Американский офицер, начальник лагеря, носил на вороте золотые кленовые листья, указывавшие, что он майор пехоты. Он был маленький, рыжий, узловатый и звался Стрэченом. Он сказал мне, что если существует сейчас нечто, занимающее его меньше, чем военные преступления, то ему интересно узнать, что же это такое. Он пытается навести порядок в этом гнусном борделе, заметил он. Попытался разделить бывших заключенных на три категории: безнадежные, в критическом состоянии, вне опасности. Обреченных был легион. «В ближайшие дни умрут две или три тысячи, они сдохнут свободными, и все тут». Он пристально посмотрел на меня каштановыми, почти желтыми глазами:
— Как, вы сказали, вас зовут?
— Дэвид Сеттиньяз.
— Еврей?
— Нет.
— Что же у вас за фамилия? Какого происхождения?
— Французского.
— А звучит по-польски.
Он уже отвернулся, отдавая короткие приказания. Мы вошли в постройки, которые служили служебными помещениями подразделению СС.
— Эта комната подойдет? — спросил меня Ринальди. — Или та?
Я выбрал первую, где была маленькая прихожая, обставленная тремя-четырьмя стульями. Блэксток исчез из моего поля зрения; он где-то орудовал своими фотоаппаратами. Ринальди же подобрал кусок картона и прибил его к створке двери. Он от руки написал, тщательно обводя буквы, чтобы сделать их заметнее: «Военные преступления».
Я стоял не шелохнувшись, раздавленный зловонными запахами и странной, звонкой тишиной Маутхаузена, населенного, однако, тысячами и тысячами уцелевших. Я был охвачен таким чувством стыда и отчаяния, что по прошествии почти тридцати семи лет все еще был способен опять пережить его, заново испытать эту тошноту и это унижение.
Мне необходимо было выйти. Я снова вижу, как с трудом продираюсь сквозь плотную толпу. Я зашел в один барак, потом в другой; до последнего еще не добрались бригады медиков. В нем царила полутьма, кое-где пожелтевшая из-за пыльного весеннего солнца. Тут находились умершие два дня назад, лежавшие на нарах рядом с еще живыми, что по трое, по четверо валялись на одной койке. Скелетоподобные формы, кучи старых тряпок и костей шевелились и ползли мне навстречу. Зловоние усилилось. Меня трогали, за меня цеплялись. Я испугался и убежал. Я оказался на свежем воздухе, под лучами солнца, сотрясаемый судорогами тошноты. Я забрался в узкий двор, зажатый бетонными строениями. Здесь я был совсем один или думал, что один. Меня вырвало, и только тогда я, словно ожог, ощутил устремленный на меня взгляд…
Могила была в нескольких шагах. Размером не больше чем два на два метра. Срытую землю очень старательно сложили маленьким, в виде треугольника, холмиком, куда воткнули лопату. Однако несколько кучек этой земли были небрежно брошены в яму, но предварительно насыпанный слой негашеной извести уже пожрал эти пласты…
...а также обнаженные тела мужчин, которых похоронили наспех. Легко было догадаться, что произошло: восемь или десять раздетых догола трупов бросили в яму, утрамбовывали их ударами прикладов и каблуками до тех пор, пока не сровняли с землей. А затем присыпали известью и землей. Но мертвецы мало-помалу всплывали на поверхность. Я видел руки, животы, половые члены, рты и ноздри, обугленные и изъеденные окисью натрия, кое-где оголившиеся и загнивающие кости.
А, главное, в самом центре этого кошмарного нагромождения я увидел ужасающе впалое, заляпанное черными пятнами запекшейся крови лицо, на котором с поразительной остротой горели ясные глаза…
...что следили за моими движениями, когда я отошел от стены, на которую опирался. И я помню, как подумал о неподвижности взгляда, который навсегда замораживает смерть.
Я сделал два шага вперед, к могиле. И донесся голос, который на французском языке, слегка окрашенном легким акцентом, читал стихи Верлена:
— Боже мой! Те звуки жизнь родит простая…
То, что я тогда сделал, похоже на сон наяву. «Кротко ропщут звуки, город, оглашая…»[2] — следующая строчка бессознательно сорвалась с моих губ, по-моему, я ее произнес.
Я лишь помню, что сделал еще несколько шагов, отделявших меня от могилы. Присел на корточки с краю, протянув руку, и пальцами коснулся длинной, изможденной руки семнадцатилетнего парня, кого позднее назовут Королем.
I. ФОТОГРАФ ИЗ ЗАЛЬЦБУРГА
Король потом рассказывал, что он открыл глаза и увидел перед собой солдата. Он не опознал форму, которая не принадлежала СС и совсем не была похожа на фольксштурмовскую, но также ничем не напоминала форму румынских, итальянских или французских контингентов, сражавшихся последние годы на стороне вермахта. И еще менее речь могла идти о русском. Он уже видел русских, либо пленных, либо приконченных оберштурмбанфюрером[3] Хохрайнером, всегда готовым улучшить свой личный рекорд расстрелянных пулей в затылок мужчин, женщин и детей. (На 4 мая 1945 оберштурмбанфюрер насчитывал двести восемьдесят три уничтоженных выстрелом в затылок, и явная печаль появилась на его лице, когда он объявил Ребу, что он, Реб, станет его двести восемьдесят четвертой аналогичной жертвой, какое бы сожаление ни испытывали они оба, жившие вместе так нежно последние двадцать месяцев.)