— А вы? — предчувствуя ответ, спросил я.
— Я — нет! — сказал он и гордо откинул назад голову. — Я с ними бьюсь! Один.
— Хм…
— Они мне простить этого не могут. Боятся, конечно. Убрать меня пытались, — многозначительно произнес он.
— В каком смысле?
— В прямом. Яд из перстня. Пистолет с глушителем. Винтовка с оптическим прицелом… А однажды — я тогда в вагоне-ресторане работал — едем как-то глухим таким местом, кругом топь, гарь. Место гиблое! Ни один тепловоз не взялся нас провести. Поэтому к нам на станции пристегнули какой-то паровозишко, который не жалко. Кое-как тянет. Машинист ругается, дрова сырые, стекла дребезжат. Я в буфетной был, вдруг слышу: он вскрикнул…
— Кто?
— Машини-ист! И сразу конский топот! Гиканье, свист! Я — к окну! Поздно! Они со всех сторон прямо с коней, как саранча из травы, на поезд прыгают, на поручнях виснут.
Ну, выволокли меня. Привязали к дереву.
А пассажиры в окно пялятся, улыбаются, руками машут, довольны. Думают, кино снимается. Какое кино! Сам управляющий трестом Спиридонов там!
Спрыгнул с коня. Поводья бросил подбежавшим и ко мне медленно так идет (никогда не забуду), хлыстом по зеркальному тугому голенищу постукивает. Звук такой противный: ццач, ццач. Я в белой куртке, с толкушкой для пюре, как был, стою к сосне привязанный.
Подходит. Выхватывает из-за пазухи приказ об увольнении и — мне! В лицо! Я смотрю прямо в буквы его подписи, не дрогнул! Ни одним мускулом лица ничего им не показал.
Он зубами скрипит. И… первым не выдержал, закричал:
— Ну! Долго ты будешь над нами издеваться?!
Я молчу.
Он:
— В последний раз спрашиваю: будешь пюре водой разбавлять или нет?!
Я звонко так, на весь лес:
— Н-нет!
— А-а-а! — закричал он, за голову схватился, вскочил в седло и помчался в топь. Ну, и вся банда за ним.
Тут эти, с поезда, бегут, падают, обнимают меня, целуют. Машинист связанный выскакивает, веревки на бегу зубами рвет. Да где их порвешь — нейлон. Хорошо, у одной пассажирки маникюрные ножницы при себе оказались. Освободила нас…
— Да-а-а, — потрясенно сказал я, — вот это история!
— Что вы, — снисходительно протянул продавец, — это еще что. Я как-то в шашлычной работал, истопником.
Они мне по телефону звонят: «Согласен, — спрашивают, — вместо березовых дров на мазуте жарить? Дело верное. В неделю кубометр дров. За полгода пиломатериала на дачу накопишь».
Я им так звонко в трубку, наверное, на всю АТС:
— Н-нет!
Они шепотом:
— Ну, смотри, парень. Ты нас знаешь.
— Знаю, знаю, — говорю, — как же не знать: зав. производством, кладовщик, бухгалтер Емельянов.
На следующий день прихожу домой. Ба! Соседа похитили!
У меня в комнате все перерыто, разбросано. Наверное, уголовный кодекс искали. Не нашли. Он у меня в чемодане с двойным дном в тайнике под двойным полом спрятан. Только профессионал может найти. А эти? Грубо сработали! Соседа вот похитили. А зачем он им?
Но все равно, думаю, надо выручать.
Утром на работу приношу ведро мазута. Они ко мне. Смеются, по плечу хлопают: «Наконец-то, наш».
Я говорю: «Ваню сначала отпустите!»
Едем на загородную дачу Емельянова. Спускаемся в подвал. Цветомузыка! Девушки! Бар! Коньяк! Ваня сидит, разрумянившийся такой, веселый. Уходить не хочет. Гады, знали, чем взять!
Бешено соображаю: что же делать? И вдруг осенило! Хватаю ведро. Выливаю на Ваню мазут!
Он вскакивает. «Как же я в таком виде вон ту девушку теперь на танец приглашу?!» Обижается на меня и уходит билет на электричку покупать. Эти его уговаривают, бегут за ним. А он им принципиально: нет, мол, в следующий раз, может быть, если без этого идиота.
Расстроил, в общем, я их планы…
Продавец замолчал, о чем-то ласково задумавшись.
А я робко спросил:
— Ну, а может, в милицию лучше было в тот раз обратиться?
Он глянул на меня и неодобрительно произнес:
— Что ж все на милицию надеяться? До каких пор? А сами-то мы на что?
— Да-а, — протянул я, — действительно.
— Ну ладно, сколько вам огурцов? — спросил он.
— Что? А, килограмма три.
Он начал класть огурцы на весы и вдруг выхватил один — я успел разглядеть на его кожуре нацарапанный череп — и швырнул в кусты, дико крикнув: «Ложись!»
Я упал, закрыл голову руками.
Мы лежали минуты три: я по одну сторону лотка, он — по другую. Под прилавком мне хорошо его было видно. Лежал он умело.
— Сейчас жахнет! — сказал он.
— Мафия? — понимающе прошептал я.
Он утвердительно моргнул.
Мы лежали еще минут пять. Но не жахнуло.
Подошли чьи-то ноги. Мы встали. Отряхнулись. Это была девушка. И какая! И с каким восхищением она смотрела на него, обыкновенного продавца!
Они начали болтать о чем-то, видимо, знакомые. Но как она смотрела! Раньше так смотрели на моряков, на парашютистов!
В тот день я, кажется, понял, почему молодежь теперь идет в торговлю. Раньше — в летчики, детективы, полярники. Теперь — в торговлю.
И вовсе не из меркантильных соображений.
Тут дело глубже!
Молодежь во все времена искала романтику! Везде.
Призрак
Где-то в верховьях канализационной системы нашего здания, в отрогах чердака, там, где никто никогда не бывал, а если бывал, то живым не возвращался, и жил он.
Кто он, откуда взялся, чем питался и зачем там жил — никто в нашем учреждении не знал. Мы считали его привидением, или, лучше сказать, призраком, и ко всем его выходкам давно привыкли.
Да, бывали времена, производил он на нас впечатление. Женщины взвизгивали, когда он появлялся. Мужчины прятались в шкафы…
Бывало, ворвется в комнату, сам черный такой, глаза, как уголья, горят. Встанет в дверях и скажет зловеще:
— Негодяи! Вы обидели Ковригину! Вы не дали ей премию по новой технике! И поэтому вы умрете, как шакалы!
Сверкнет глазищами и растает в воздухе, хлопнув дверью. Заслышится конское ржание в коридоре, забьет конь копытами. И — все! Стихнет все. И тишина наступит жуткая.
А мы сидим — прямые, белые. Потом кто-нибудь скажет: «А ведь верно, зря мы Ковригину обидели». И все головами закивают: да, зря, зря, надо дать.
Чаще всего он за обиженных и оскорбленных заступался: ну, там поздравить кого-нибудь забудут, или насплетничают о ком, или в очереди на квартиру кому-нибудь жилья не дадут.
Но бывало, и в производственные вопросы вмешивался. Ворвется, огненным взором полыхнет и жутким голосом проскрежещет:
— Вы зачем Цапченко в колхоз послали? Чтоб он колхоз разорил? Умрете, как шакалы!
Или прямо на вороном коне ворвется в кабинет, размахивая нагайкой, пуская бумаги по ветру:
— Зачем план себе скостили? Стервятники! Зачем телеграмму в главк давали? Болтаться вам на суку!
Но, в общем, он безобидный был. Пугать пугал, а до дела не доходило. За все это время никто из нас, как шакал, не умер. Иванов только несколько раз запивал в рабочее время и в пьяном виде кричал:
— Это же совесть наша! Как вы не понимаете? Он же — наша совесть, а никакой не призрак! Он нам— правду! А мы-ы…. му-у-у…
Иванова мы, конечно, на собрании прочистили и на поруки взяли. А насчет призрака строго было указано: «Ну какая же он — совесть? Он же черный весь, во-первых. А во-вторых, он просвечивает, и сквозь него многое видно».
Вот так и жили мы. Спорили, развивались…
И призрак наш на месте не стоял — развивался.
Сначала ведь он активный был, пунктуальный такой, как что — сразу: «А-а! Собаки! Дождетесь вы моей кары!»
Но потом, честно сказать, — то ли мы попривыкли, то ли он подустал, то ли время такое наступило, — но стал он реже появляться.
А то явится какой-то заспанный, тихий, посмотрит на нас грустно, и только сил у него и хватит вздохнуть тяжело и махнуть на нас рукой.
А то вообще, прежде чем войти, постучится, спросит: можно ли, не помешает ли? Бочком так войдет, шапку с головы сдернет, постоит, переминаясь с ноги на ногу, и вдруг чего-то такое забормочет быстро-быстро, будто жалуется. Но ничего понять нельзя. И только слезы по его морщинистым щекам стекают.
И жалко станет. Смотришь на него, думаешь: «Вот ведь, чудак, чего он? У нас такие успехи кругом, взять хоть добычу стали, или балет, или…опять же добычу стали. Так чего же?»
А потом он вообще исчез!
Мы уж думали: все, отмаялся. Но слухи ходили в курилке, что жив еще. Рассказывали, будто бы кто-то там, наверху, слышал его стариковский храп.
Так и жили.
А потом вдруг — бац!
Однажды! Утром! Иго-го-го! Фр-р-фыр!
Вываливаем в коридор. Ба! Он! Да какой! Конь под ним белый!
Сбруя новая! А сам-то, са-ам! Будто лет пятьдесят сбросил! Красавец, джигит! Кавалерист! Бурка, папаха! Усы торчком!
И опять все снова началось. Поошла жизнь!
«А, бараны! Долго вы будете экстенсивные методы вместо интенсивных внедрять?! Будут ваши кости гнить в бездонной пропасти! Эге-гей!»
«А, шакалы трусливые! Бумаготворчеством занимаетесь?! Дождетесь! Вырастут у вас бумажные головы! Достанет вас моя суровая рука!»
Ну, и мы ожили как-то. Честное слово, как-то веселее стало: мы даже гордиться им начали.
И вот недавно пришла к нам весть, что должен к нам прибыть зам. нач. главка товарищ Пупышев — проверять, как идет перестройка.
Мы долго думали, как бы его принять посолиднее, и решили ему про призрака рассказать. Так, мол, и так, есть у нас, как в лучших домах, то есть как бы на уровне мировых стандартов, свое привидение. Правду-матку режет чем попало, ничего не боится. Так что насчет гласности и критики у нас есть сдвиги.
И вот, значит, приезжает зам. нач. главка товарищ Пупышев. Ходит по учреждению. Строго смотрит в лица людей. Записывает в блокнот впечатления. Ну и заходит, значит, к нам. «Здрасте, здрасте. Чем порадуете?»
Ну и мы давай ему про нашего обличителя рассказывать.
Слушал, слушал товарищ Пупышев, положительно головой качал, одобрительно покашливал и говорил, что это очень интересно: такая форма критики — в виде призрака.